Изменить стиль страницы

Вот подоила бабушка-прабабушка и в самое ухо спрашивает ее: «Коровушка-матушка, дозволь моему мнучечку погостить у нас, молочка твоего скусненького попить?» И коровушка вот так вот головой закивала, закивала и глазами вот так захлопала. Разрешила! Я все лето там жил! Ох, и здорово!

— А што же опять не едешь? — спросил старик, смеясь.

— Дак а кто же будет нянькаться? Некогда мне теперь по гостям разъезжать. Да и в школу мне нынче, форму вот покупать надо… Да и Витек у нас — ну прямо бешеный! То ничего, а то… Мамка добрая, а он у нас некудышный совсем. И девочку нашу не любит. У ней ручки во-от такие вот малюсенькие. А когти — как у кошки! Я раз наклонился над зыбкой, она мне чуть глаза не выцарапала, озорница! — посветлело личико мальчишки.

— Она, видать, женщина славная, мамка твоя, — сказал старик.

— Ага, она славная! — словно обрадовался Алик. — А Витек злой. Я ей говорю: уйдем, говорю, от него, мамка, не надоело тебе? Не могу, говорит, сына: судьба это моя. Это, говорит, мне кара за папку твоего. Так, говорит, мне и надо. Пьянчужка она у меня, что с нее взять…

Так сидели они на крылечке, стар да мал, разговаривали и поглаживали задремавшую собаку.

— Ох, — спохватился Алик, — побегу я. Ты уж тут присмотри за Рыжиком, а я побегу. Как бы Витек мамку или девчушку нашу не обидел! — И хлопнул калиткой.

Долго сидел Иван Григорьевич на крыльце: опять заныло сердце. Сидел и все думал, думал: откуда же они взялись, витьки-то вот эдакие? Ни совести, ни души… Откуда? И опять вспомнил старик свой боевой экипаж — Алеша… Серега… Демка…

Зятю с дочкой Рыжик сперва приглянулся. Дочка все сюсюкала с ним, ласкала его, кормила разными разностями — чуть не целовалась. Зять даже в лес с собой позвал и пытался обучать его собачьей грамоте. Рыжик ошалел от счастья и, ни на минуту не забывая о главном своем хозяине — старике, снисходительно принимал внимание его детей.

— Да он — глупында! — скоро разочаровался в найденыше зять. — Ни одной команды усвоить не может, бьюсь, бьюсь…

Рыжик, тяжело дыша и высунув язык, настороженно прислушивался, переводя рыжие глаза с одного на другого.

— Мал еще, — заступился старик, и Рыжик со всех ног бросился к нему, уперся передними лапами в колено старика, лизнул его руку.

— Мал, — пошарил старик за его ухом. — Эх, ты, псишка ты, псишка. Беги, гуляй!

— Ай-яй-яй! — залился тоненько Рыжик и погнался за воробьишками, порхнувшими от его миски.

Все ночи и по утрам Рыжик усердно охранял дом. Проезжала ли вдалеке машина, проходил ли мимо запоздавший турист или садовод-любитель, прогоняли ли мимо на рассвете стадо — он заливался на всю округу: «Ай-яй-яй!»

— Ну, теперь здесь отдохнешь, — хмурился невыспавшийся зять.

— Мал еще, — заступался старик. — Подрастет — попусту звонить не будет.

— Маленькие, скажи, мы еще, — заглаживала вину своего любимца и дочь. — Вот, скажи, подрастем и будем умненькие собачки!

Когда машина зятя и дочери отъезжала и старик оставался один, к нему тут же прибегал Алик. Рыжик встречал его радостным визгом. Что они только не выделывали! Носились по лесу наперегонки, барахтались, катались по траве, играли в прятки.

Старик смотрел на них, и на душе его мягчело. И так же неподвижно и подолгу смотрел на них с вершины сосны крупный старый ворон, наверно, думал: «Эх, детство, детство…»

Магазин открывался в девять часов.

И ровно через десять минут пригорок перед окнами дома оживал, заселялся постоянной компанией. Когда она была многолюдней, когда пореже. Но каждое утро, будто на работу, являлось теперь сюда в полном составе семейство Алки и Витька: они праздновали встречу. Торжественно вкатывалась на самое высокое и солнечное место нарядная коляска. Алик покачивал сестренку, ждал момента, когда можно будет улизнуть к старику во двор, поиграть с Рыжиком. Витек последние дни не куражился, не буянил. Потягивал лениво бурую тягучую жидкость из большой бутылки темного стекла, валился на траву, укладывая большую стриженую голову в Алкины колени, и смотрел тоскливо в высокое, по-летнему бездонное небо.

Дружки его, словно боясь нарушить отдых вожака, разговаривали вполголоса и скоро тоже валились, кто где сидел, в парную июльскую траву. Покой нарушал только плач ребенка, Алка, боясь пошевелиться и спугнуть дрему мужа, просила шепотом кого-нибудь подать ей кружевной сверток. И, никого не стесняясь, расстегивала кофточку.

Старику было видно, как просвечивает на солнце розовая переполненная грудь. Склонялся над грядкой, дергал траву.

— Дядь Вань, — позвала его однажды Алка. — Иди, посиди с нами. Иди, дядь Вань! — и голос ее был такой разнеженный. — Алик так тебя любит, дядь Вань! И Витек уж давно пожалел, что поступил тогда так некрасиво, правда же, Витек? Иди, дядь Вань, а то я подумаю — сердишься на нас. Иди!

Старик стоял за забором, слушал ее воркующий пьяненько расслабленный голос, смотрел на ее разомлевшее, мягко округлое лицо с ямочками на свежих щеках, на ее розово просвечивающую грудь, на полные, оголенные выше колен ноги, покоящиеся уютно в траве, на ее пухлые, плавно сужающиеся к кистям руки и чувствовал, что его манит к ней… Давно забытая истома торкнулась в грудь. Может, напомнила старику Алка его Гланю такой, какой была она, когда вскармливала их единственную и долгожданную дочку. И была она в те дни вот такая же, как налиток.

— Иди, дядь Вань, посиди с нами! Гляди, какая благодать кругом!

Он не устоял, подошел к ней, опустился рядом в траву. И невольно залюбовался домом: будто плыл он, сияя окнами, в зелень, в лесную даль.

«А молодцы все же мои ребятки — сыскали такое местечко! Ладно уж — потерплю для-ради их, пускай живут-радуются!» И отпил из поднесенного ему Алкой стакана. Хорошо покатилось винцо под добрые-то мысли по жилушкам, теплом окатило сердце, стукнуло слегка в голову — повеселели глаза старика.

— Ты на него не сердись, дядь Вань, не обижайся, — ворковала Алка, одной рукой прижимая к груди дочку, другой поглаживая стриженую голову мужа. — Он с детства нервный, а так он хороший. Он такой: вот будто в нем что-то копится, копится плохое. Будто, знаешь, нарыв назревает. Потом прорвется, и он опять хороший. Добрый, хоть веревочки из него вей. Ты как раз ему не в тот момент подвернулся, а так он — добрый…

Витек слушал ее воркование и, наслаждаясь прикосновениями ее ласковых пухлых пальцев, задремывал, прикрывая глаза. И тогда старик отводил в сторону взгляд, чтобы не читать слов, выписанных на веках Витька: «Мать — тюрьма».

— Эх, дядь Вань, — лепетала Алка, — если бы ты только знал, какая у нас с ним любовь! С детства! Вот смотри! — и она протянула ему руку. Иван Григорьевич увидел на ладони глубокий рваный шрамик. — Это Витек так любовь мою испытывал, когда я к нему от первого мужа кинулась. Взял сигарету и вот так вот прижал. И держал, пока сигарета не догорела. И я терпела! Ох, я от него столько вытерпела!

Мой первый муж из интеллигентных был. Адвокат. Мама его, Елена Юрьевна, — ну просто графиня! «Алочка, Алочка!» Чему она меня только не учила! Как вилку-нож держать, как на стол накрывать, как гостей друг другу представлять. Только я все путала: к кому кого вперед надо подвести. Утром встаю, бывало, она мне: «Алочка, смажьте кожу лица подсолнечным маслом… Алочка, скушайте тертой моркови — это улучшает цвет лица!» Ну, и цвела я у них, благоухала! А книг у них было! Все стены в книгах. Возьмешь с полки, откроешь, красивое место найдешь и читаешь! Тут Алка прикрыла глаза и прочитала, будто она на сцене:

— Огромная скала, видом своим подобная белой женской груди, вздымается над морем; влюбленное море подступает к ней вплотную, брызгами своими задорно окатывает ее и норовит заключить в объятия гигантских своих волн. На белой скале высится город, и там па высоком балконе стоит красавица, наигрывая на испанской гитаре веселые мелодии. Внизу, под балконом, стоит поэт, и душа его в невольном порыве аккомпанирует долетающим до него нежным звукам, и возникают слова: