Изменить стиль страницы

Напомните обо мне всем Вашим и моим добрым друзьям.

Ваш друг Джон Браун».

Генри Лонгфелло занес в дневник второго декабря: «Это великий день нашей истории. Пока я пишу эти строки, в Виргинии ведут на казнь старого Джона Брауна за попытку освободить рабов. Они сеют ветер и пожнут бурю, и буря эта — не за горами».

Герцен в «Колоколе» восклицал: «Рабство, только терпимое прежде, сделалось законом, основой, на которой покоится американская демократия. В то время, как мы это пишем, быть может, палач вешает героев Харперс-Ферри. Итак, вот к чему пришел весь образованный мир!»

Виктор Гюго, но зная, что приговор уже приводится в исполнение, в тот же день писал редактору «Лондон Ньюс»: «Если восстание когда и было священным долгом, то это именно восстание против рабства…

…Такие события, свершенные перед лицом всего цивилизованного мира, не проходят безнаказанно. Сознание человечества — всевидящее око. Пусть судьи в Чарлстоне, и Паркер, и Хантер, и присяжные, и рабовладельцы, и все население Виргинии, пусть они хорошенько взвесят свои поступки, ибо их видят! Они в мире не одни. Взоры Европы в этот момент прикованы к Америке.

…С его казнью уйдет луч света: сами представления о справедливости и несправедливости будут затемнены в день, который будет свидетелем убийства Свободы.

…На долгие годы впредь, — знай это, Америка, и взвесь хорошенько, — будет нечто более страшное, чем Каин, убивающий Авеля: Вашингтон, убивающий Спартака».

Браун оделся. В камеру вошли Эвис и стражник. Браун подарил стражнику Библию, а Эвису — часы.

Он покинул стены, которые окружали его тридцать три дня. Его вели по коридору, Эвис отпирал дверь за дверью.

Грину и Копленду Браун сказал:

— Ведите себя, как подобает мужчинам, и не предавайте друзей.

(Последние слова Копленда перед казнью две недели спустя были: «Я умираю ради свободы, трудно избрать лучшую смерть. Я предпочитаю смерть рабству!»)

У камеры Коппока и Кука Браун задержался:

— Кук, вы дали ложные показания, будто я заставил вас идти в Харперс-Ферри.

— Но ведь так оно и было, капитан!

— Нет, было не так, я прекрасно помню.

— Мы с вами помним по-разному.

— Желаю вам обоим мужества.

Стивенс встал ему навстречу, его уже не вернули в камеру к Брауну после отъезда Мэри.

— До свидания, капитан, я знаю, что вы уходите в лучший мир.

— Да, в это я верю, это я знаю. Держитесь так же, как держались до сих нор, и никогда не предавайте друзей.

С Хэзлитом он прощаться не стал: ведь у властей не было формальных доказательств того, что Хэзлит принимал участие в нападении на арсенал, и Браун, оберегая товарища, делал вид, будто не знает его.

А в конце коридора он обернулся и сказал громко:

— Благословляю всех вас, быть может, нам еще придется встретиться в ином мире.

В Чарлстон привезли три веревки — из Южной Каролины, из Миссури, из Кентукки. Выбрали веревку из Кентукки. Виселица была готова.

Газета «Рипабликен» 1 ноября 1859 года в городе Саванна взывала: «Как соседи, мы стоим за коллективную месть. Устрашающий пример должен быть дан, этот пример станет путеводным маяком на долгие времена…»

Джордж Куртис из Уорчестера предупреждал: «Чтобы его удавить, могла найтись только южная веревка, но у этой веревки две петли, — одна удушит человека, вторая удушит систему».

Уэнделл Филипс: «То, чего государственный деятель не мог бы достичь в течение семидесяти лет, тому один поступок научил в течение недели восемнадцать миллионов человек…»

Френсис Уоткинс, рабыня из штата Индиана, писала Брауну: «Вы поколебали кровавую Бастилию, цикута растворена в победе, если ее подносят к губам Сократа».

Когда Браун увидел колонны солдат на улицах а на площадях Чарлстона — их было полторы тысячи, — он сказал:

— Не думал, что губернатор придает моей казни такое большое значение.

Губернатор Уайз, прокурор Хантер и судья Паркер с нетерпением ждали за прочными дверьми своих прочных домов, убежденные в своей правоте, в незыблемости отстаиваемых ими порядков.

В 1866 году на плантации бывшего губернатора Уайза в Ричмонде была открыта школа для негров. Преподавала в ней Энни Браун. Хозяину не разрешили войти в свой дом; на Юге еще стояли войска северян, была провозглашена реконструкция.

30 мая 1881 года отмечалась четырнадцатая годовщина Сторер-колледжа — негритянского колледжа в Харперс-Ферри. Речь о Джоне Брауне произнес Фредерик Дуглас.

Рядом с Дугласом сидел благообразный седой человек, бывший прокурор Виргинии Эндрью Хантер. Он поздравил Дугласа с прекрасной речью, пожал ему руку, пригласил к себе в Чарлстон и сказал, что, если бы генерал Ли был жив, он тоже пожал бы руку Дугласу.

Солдаты оттеснили толпу. В утренней тишине звучали топот, шарканье, тихий говор. Но ни одного громкого голоса, ни единого вскрика…

Браун подошел к телеге, на ней стоял гроб. Руки связаны за спиной. Шляпа, как всегда, надвинута низко на лоб. Его посадили на гроб рядом с шерифом. Впереди сели Эвис и гробовщик. Телегу сопровождали шесть отрядов милиции.

Месяц миновал. Утренние часы миновали. Дела сделаны. Теперь осталось доехать до площади — всего два с половиной квартала. Во многих окнах — люди, но есть и закрытые ставнями.

Лошади ступают медленно. До сих пор жизнь мчалась. Даже в тюрьме время двигалось быстро. А сейчас едва тащится. В одиннадцать утра телега подъехала к эшафоту…

Джон Браун поднял голову, он уже не замечал ни солдат, ни толпы, посмотрел поверх улиц на горы, на лес, на небо: как здесь красиво! Я никогда еще по-настоящему не видел этих мест.

Генри Торо говорил:

«Покажите мне человека, который проклинает Брауна, и спросите, знает ли он хоть одно прекрасное стихотворение… не говоря уже о поступках Брауна… Какое произведение создал за шесть недель этот сравнительно мало читавший и далекий от литературы человек! Где этот профессор словесности, или логики, или риторики, который так хорошо пишет? Браун в тюрьме создавал не историю мира, подобно Ралею, а ту Американскую Книгу, которая, я думаю, проживет дольше. Я не знаю, чтобы при подобных обстоятельствах в римской истории, или в истории Англии, или в истории любого народа произносились бы подобные слова… Он жив сегодня более, чем когда-либо. Он завоевал бессмертие».

Гаррисон спрашивал: «Сколько сегодня в этом зале непротивленцев?» Одинокий возглас: «Я». — «Видите — один… (Смех.) Тем не менее сам я остаюсь непротивленцем… Но и я — мирный человек, ультрамирный человек, и я готов сказать: всем восстаниям рабов на Юге — успеха, всем восстаниям рабов в рабовладельческих странах — успеха!»

Браун поднялся на помост. Его предупредили, что речи ему не дадут произнести.

Палач снял с него шляпу, накинул на голову белый холщовый мешок. Последние минуты страха властей. Пушки заряжены, у канониров тлеют фитили, — вдруг единомышленники еще попытаются отбить старого узника?

Последние минуты его страха и его надежд. А вдруг — чудо? Ведь он уже не раз умирал. И совсем недавно, там, в пожарном сарае…

В конце октября он просил суд подождать, отложить заседания на два-три дня, подождать, пока приедет адвокат с Севера, пока заживут раны, подождать хотя бы, пока улучшится слух. Он хотел оттянуть конец. Но прокурор возражал, и суд отклонил его просьбы.

А сейчас он хотел только одного — скорее.

Когда мешок натянули, он сказал внятно, обычным тоном: