Наконец, когда слезы ее высохли – не так уж быстро, – мы вместе, спокойно и неторопливо, как и подобает будущим ученым коллегам, направились к метро. Лепил мокрый снег, для начала ноября неожиданный и крупный. Странно, как это зима всегда застигает врасплох. Университетские фонари налились лунным молоком одиночества. От дома меня отделял теперь только неизбежный «Макдональдс»: пожевать фанерной картошки, запивая ее кокой и заедая гамбургером – ритуальная трапеза окончания дневных трудов.

Дверь открылась в пустую квартиру. Темнота в коридоре. Непривычный запах на кухне: к моему приходу никто почему-то не жарил курицу. Громко, как голодный живот, урчал холодильник. Профессора не было дома. Я не стал удивляться, хоть и было чему, а наивно и бездумно поставил чайник, включил свой комп и принялся за дело. Почта – со всех концов земли – захватила целиком. В Амстердаме негодовали, но не слишком бурно – скорее привычно, тихо и безнадежно: почему я до сих пор в Москве, а не в средневековом обиталище моего старшего друга и покровителя, лучшего знатока тритонов в Европе, почему не поднимаюсь к нему в гостиную по шероховатым серым ступеням лестницы, под которой экономка-ведьма хранит целый ящик своих волшебных кофейных ложечек и помело?!

О том, что фру Улен ведьма, я узнал от моего профессора. За чаем. Я только что вернулся тогда из своей первой поездки в Голландию, подарка для матери у меня не было, и я протянул ей ложечку, которую почему-то стянул из ящика под лестницей. Крошечную ложечку, ярко блестящую, с шариком на конце прямой и тонкой ручки. Мать взяла ее, повертела в руке, помешала ею в своей чашке и сказала: «А это ложечка ведьмы». Проговорила будто вскользь, так просто и беззаботно. Я открыл рот, чтобы возразить, вспомнил фру Улен и понял: это правда.

В Токио горевали: по утрам я перестал брать телефонную трубку – устал часами сочувствовать коллеге-японцу, доброму и отзывчивому на чужую беду парню. Год назад он и отозвался – порывисто, безоглядно: женился на русской с ребенком, неведомо каким ветром занесенной и брошенной к подножью Фудзиямы, а уже после влюбился в нее так, как это дано японцам издревле. Жена убежала домой, на Русь, в Подмосковье, а японский знаток тритонов, плача навзрыд, набирал и набирал мой номер: помоги, найди, верни… А как же тритоны? Я умел искать только этих хвостатых амфибий. Ну и лягушек, конечно. И даже многих рептилий. Змей, например. Но не мятущихся женщин.

Ждали меня в Пекине, на Тайване, в Турции, в Беркли, в Иране…

Скрипнула дверь, зажегся свет. Отец изучал волков в тверской деревне, в дни поздней осени они выли особенно сильно и часто, так что в коридоре мог оказаться только профессор.

Мать окликнула меня, и голос ее прозвенел серебром, как ложечка ведьмы о край тонкой фарфоровой чашки. Я потянулся, с сожалением оторвался от почты и вышел из своего убежища ей навстречу. Глаза ее, прозрачные, как горный ручей – излюбленное место обитания некоторых саламандр – то светились у самого дна, а то рассыпали брызги разноцветных искр. Но главного тогда я не заметил. Ведь в эти минуты я был на Памире. Планировал экспедицию: Вахш, Пяндж, Мургаб… Горы на границе с Афганом.

Понял теперь, да поздно. А тогда сказал себе только: ну, слава богу, настроение переменилось. Не надо банки, подождем пока. Образуется. И вздохнул с облегчением. Наивный молодой кретин. Если б я знал, что оно предвещало, это облегчение!

Документ word (без номера)

Я была прекрасна. Не казалась, нет, а была – второй раз в жизни. Первый – когда мне было восемнадцать, в ту юную, зеленую весну любви. После расставанья я села тогда в вагон метро, двери за мной задвинулись, и внезапно я увидела в темном стекле отражение ангела. Небесное, легкое создание с сияющими глазами, таинственная греза – это была я. Так и в этот вечер, тридцать два года спустя: тающий снег на волосах, щеки, свежие, как дикая роза, и глаза те же, точно те. Смотрят на меня из омута старинного зеркала против входа.

Быстро потупив голову, с неожиданным в себе чутьем опасности скрыв лицо от Ники, я сняла пальто и разулась. Милые мои сапожки – пара пронесших меня над мостовой звонких каблучков. С какой любовью я смотрела на них, ровно – носок к носку ставя в шкаф! Как я любила все… Все вообще. Все вокруг. Всех. Злых и добрых, знакомых и незнакомых. А Ники! Мой дорогой сын снова исчез за дверью своей комнаты. Рассыпалась дробь ударов по компьютерной клавиатуре.

Я снова взглянула в зеркало и вытерла скатившиеся из глаз слезы. Не помню, когда я плакала от счастья. Никогда прежде.

Пряча лицо в подушки, я укрылась от мира одеялом. Я не хотела видеть ее, эту комнату. Место моего одиночного заточения. Место душевных бичеваний, истязаний и мук. Мою келью. Плотно смежив веки, я смотрела на того, кого мне не суждено теперь забыть до смертного мига – егда темнии зраки лукавых бесов окружати и устрашати мя начнут. Смотрела в его глаза – отныне единственный и последний для меня исток и средоточие света. Черная бархатная мгла под моими веками позволяла любоваться этим лицом, этими глазами спокойно и счастливо.

Но вот все странно переменилось. Вдалеке забрезжил ровный туманно-серый свет. Мягкими складками легли очертанья холмов. В долинах завиднелись круглые серебристые купы олив, одинокие камни. Черными змеями заструились ручьи в окруженье зарослей тростника. Полилась песня свирели. Зазвучали тимпаны цикад – ровный и сильный, забился и зазвенел золотом пульс пространства.

Прямо передо мной, у самой кромки обрыва, вытянувшись на выжженной солнцем траве неподвижно лежал мулькру. И ступень холма над обрывом была для него словно узкое ложе. Высокие скулы, круглый лоб, небольшой нос с тонкими широкими крыльями – все было обтянуто пергаментно-серой кожей. Тени глазниц не могли скрыть огромных выпуклых век. Глаза были закрыты. Мулькру спал. Под бесцветным плащом угадывались сложенные на груди тонкие руки и ноги с острыми выступами колен.

И вдруг внизу, в долине, родился крик. Сперва еле слышный, он поднимался вверх, к небу, мощными волнами, заглушая тимпаны цикад. «Пан умер! – с нестерпимой силой колебался воздух, – Пан великий мертв!»Мулькру спал.

Рассказ биографа

Башня Киевского вокзала синела в воспаленно-розовом небе – небе мегаполиса. Черные орлы на башне вот уже столетие простирали свои бронзовые крылья над резными стрелками круглого циферблата с простыми и четкими чертами римских цифр. Часы остановились задолго до начала Эпохи мутаций. Профессор говорил мне, что это случилось ровно за десять лет до того дня, серого августовского дня, когда мимо башни прошла танковая колонна и заняла позицию у моста. До того дня, когда само время взмахнуло крылами, и все поняли: началась история. Стрелки на башенных часах замерли, как замерли сто лет назад черные крылья орлов, уже расправленные для полета. Орлы не взлетели. Часы встали. Ведь то была предыстория.

Мы ждали сто девятнадцатого. Автобуса не было. Перед нами гигантскими железными ребрами поблескивал торговый центр «Европейский». Внутри этого титанического скелета современного динозавра сияли огни продаж. Там, в оазисе глобализма, можно было припасть к источнику кока-колы, на миг утолить жажду любви, купив игрушечного зверя, а потом, прижав его к щеке и вдыхая тусклый запах искусственного меха, забыться в темной пещере, завороженно следя, как сменяют друг друга на стене отражения странного мира анимэ.

Но мы ждали автобуса. Моросил то ли дождь, то ли снег. Капли, которые Лика стряхивала с ресниц, казались слишком крупными. Ее маленькая круглая головка, чуть склоненная на длинной шее, вся ее поза в характерном S-образном изгибе напоминали о мученицах и святых Средневековья.

Я не спрашивал, зачем. Зачем, бросив работу с ящерками и их ДНК, ту работу, что нельзя прерывать ни на миг, она на целый месяц уезжала очищать от разлившейся нефти побережье Гвинеи-Бессау. Уезжала «волонтеркой».