Изменить стиль страницы

— Нет.

Мы подходим к нашему крыльцу, он снимает дрова с саночек и аккуратно ставит их на ступени.

Этот тихий человек пахнет опилками — приятный запах, напоминающий запах леса.

— Спасибо вам, — говорю я ему. — В хорошем месте вы, наверное, работаете…

— Где они теперь, хорошие места… В мебельной я работаю.

— Разве сейчас есть такие?

— Есть, — тихо и почему-то печально отвечает он.

— А что же вы делаете?

— Гробы, милый.

…Темно. Звезды…

XXIV

Я открываю дверь. На кровати, в высоких подушках, сидит брат. Он в пальто и в меховой шапке с опущенными ушами.

— Мама! Смотри! Дрова! — радостно кричит он.

Мама раздувает пламя в печке. Ее лицо красно и выпачкано сажей. Изо всех щелей печки выползают струйки горького от тлеющей бумаги дыма.

— Почему ты так долго? — спрашивает мама.

— Я покупал дрова.

— Ты мог бы прийти раньше.

— Я не сумел быстро продать вещи.

— У тебя всегда отговорки…

— Не ругай его! — просит брат.

Поднявшись с пола, мама смотрит на три вязанки дров, но лицо ее не становится добрее, и я знаю, почему: она не любит заниматься домашним хозяйством.

Я снимаю пальто, заглядываю в печь: тлеющая бумага забила всю топку — тяги нет. Беру кочергу, проделываю отверстие в черных обуглившихся хлопьях, и листы начинают понемногу загораться. Осторожно ворошу черные куски картона и бумаги, поворачивая их так, чтобы они зажглись, а потом кладу первое полено и бегу открыть дверь в парадное.

Мама и брат смотрят, как лежащее в печи полено охватывает пламя. Я кладу второе и закрываю дверцу.

— Ну неужели нельзя было продать скорее? Я так волновалась!

— Нет, мама. Скорее — трудно. Но смотри, что я принес. Вот! — И я вынимаю из мешочка масло.

Она разворачивает сверток, подносит комок к лицу и нюхает.

— Неужели масло?!

— Да!

Брат хлопает в ладоши.

— Настоящее сливочное масло! Не думал, что во время войны еще делают сливочное масло!

Я лезу за пазуху и вынимаю теплую пачку денег.

— Здесь, — гордо сообщаю я им, — восемьсот девяносто пять рублей!

Мама радостно улыбается — и я совершенно счастлив!

Но… что такое с моим горлом? Как будто железную проволоку вставили в него изнутри! Я даже не могу глотать, и слезы брызгают у меня из глаз.

— Что с тобой?!

— Ничего. Это горло. Оно пройдет… Я лягу.

Я снимаю валенки. Проклятая голова опять кружится! Ложусь на кровать рядом с братом и вдруг слышу мамин возглас:

— Что это?

Через силу поднимаю голову: мама, держа в руках деньги, подходит ко мне.

— Посмотри!

В ее руках я вижу четыре тридцатки и… аккуратно нарезанные по их размеру куски старых облигаций.

— Тебя обманули…

— Не может быть! Дай!

Но проклятые облигации не желают превращаться в деньги! Как были облигациями, так и остаются! Ведь были же деньги! Я вспоминаю хромого… и как он попросил меня дать ему деньги для пересчета… и смех баб, сидящих в санях. И я все понимаю!

— Прости меня, мама!

И тут силы покидают меня.

— Не плачь! — Она кладет мне руку на лоб. — У тебя жар. Спи и не думай ни о чем!

Я отворачиваюсь к стене. Свет коптилки бросает на нее густую тень. Моего лица не видно. Слышно, как мама расставляет чашки на столе.

— Мы будем пить чай? — спрашивает брат.

— Да. И есть хлеб с маслом.

— Я люблю масло. Оно вкусное и полезно для здоровья.

Мама разворачивает вощеную бумагу.

— Дай кусочек! — просит брат.

— Пожалуйста!

И я слышу чмоканье и сопение, чувствую запах морковного чая… Но мое горло как будто сжимает чья-то невидимая ужасная рука.

«Все!» — думаю я и проваливаюсь в темноту.

XXV

В комнате тепло. Я открываю глаза, пытаюсь глотать. Резкая боль заставляет меня согнуть шею и замереть, прижав ноги к животу.

— Ты еще болен? — слышу я голос брата: — Здравствуй!

Я с трудом поворачиваюсь и киваю.

— Ты не говори. Молчи… К тебе скоро придет доктор, а я буду за тобой ухаживать.

Я закрываю глаза и, содрогнувшись от боли, проглотив слюну, проваливаюсь опять в темную, не имеющую ни дна, ни границ, ни названия бездну.

…И так проходит много дней.

Однажды, открыв глаза, я вижу перед собой Славика, с любопытством глядящего на меня.

— В школе большие новости.

«Мне наплевать!»

— Двоечников будут точно отчислять.

«Мне наплевать! Это собираются делать каждый год!»

— Говорят, есть инструкция… ну эта, полусекретная, и всех отчисленных будут посылать в ремесленное училище.

«Мне наплевать!»

— Поговаривают, что Наклонение будет директором, и нашли бандитов, убивших сторожа на фабрике. Один из них был военным!

— Какое сегодня число?

— Двадцать девятое марта.

— Я столько времени болел?!

— Ты болел больше месяца, — отвечает стоящий за спиной Славика брат.

— И что самое интересное, — глаза Славика прямо сверлят меня, — Нюркин сын прячется где-то в нашем районе! А она снята с работы!

«Мне наплевать!»

— Но и это еще не все. Нашего директора видели в церкви!

Я не выдерживаю:

— Ну и что?! Что он — не может зайти в церковь? Она же историческая.

— Ты что, не понимаешь? Видели, как он ставил свечку! Его песенка спета!

— А кто его там видел?

— Наклонение.

— Он и рассказал об этом?

— Да… Очень сочувственно… Он сказал Говорящей Машине, что это, конечно, не выход из положения и что он, хотя и сочувствует его горю…

— Какому горю?

— Директора… Да ты что, не знаешь?!

— О чем?

Славик широко раскрывает глаза.

— Два его сына умерли в госпитале, в Лефортове! В начале марта… И потом… — Он приближает ко мне лицо. — От него ушла жена. Помнишь, та молодая медсестра? Мы видели их в кино… Кудрявая… Он оставил ей квартиру и живет теперь у матери.

Я вспоминаю простое суровое лицо нашего директора… и его кулаки… и рев…

— И что же, он собирается уходить?

Славик пожимает плечами:

— Его уволят. Ты что, не понимаешь, какое сейчас время?

— Слушай, а ты не был в госпитале?

— Нет, я не хожу туда. Теперь я в агитбригаде, обслуживающей фабрику «Красный Октябрь». Понял?

— Да… Но, может быть, ты проходил мимо и видел инвалида, такого…

— Никого я не видел. Твои инвалиды давно поправились или на тот свет отправились!

— А Большетелов ходит в школу?

— Наверное, ходит.

— А ты видел его?

— Нет. Ну, мне пора, а это — тебе! — И он оставляет на стуле маленький кусочек шоколада, завернутый в блестящую фольгу, на ней написано «Красный Октябрь».

— До свидания, — говорю я, откидываясь на подушку, — спасибо.

Но уснуть я не могу, что-то мешает мне, беспокоит меня… Ах, вот что! Яркий луч солнца пробивается сквозь оттаявшее стекло нашей форточки, расширяясь по мере того, как он отделяется от стекла и, наполненный пылинками, плавающими в нем, пронизывает темноту комнаты. «Вот и весна», — думаю я.

— Вот и весна, — говорит брат, но взор его устремлен на шоколадку.

— Разверни ее, — прошу я, — и раздели на три части: маме, себе и мне.

— Спасибо! — Подойдя ко мне, он растопыривает пальчики. — А руки у меня чистые, — сообщает он.

И я вижу две маленькие ручки, сереющие грязью повыше запястий.

— Это хорошо, что ты моешь руки…

— Как же! — отвечает он. — Ведь мама сказала мне: «Ты же теперь медсестра. И должен ходить за братом!»

— Я сильно болел?

— Очень! И мама часто плакала… Но она уходила для этого в маленькую комнату, чтобы я не знал. Но я знал все! Я не подсматривал, я просто чувствовал… Понимаешь?

— Да, понимаю. А Ваня Большетелов не приходил?

— Нет. Приходил только Аркадий Аркадьевич. И он говорил маме, что она может брать у него денег, но она не захотела. «У нас есть», — сказала она. И еще — Нюрка теперь бедная… Она ходит в церковь и там молится и плачет. А знаешь, почему ты поправился?