Изменить стиль страницы

И так же внезапно, как начался, смех ее оборвался.

Она открыла сумку и начала в ней рыться. Ключи, пудреница, мелкие монеты полетели под кровать, но она не обратила на это внимания. Наконец она протянула ему записку:

— На, читай!

Это был листок из школьной тетради. Неуклюжим детским почерком — каждая буква в особицу — было выведено: «Елка. Елка растет в лесу. Это наше немецкое рождественское дерево. Ни один народ так торжественно не празднует елку, как наш немецкий народ. Елка…»

— Понятно? — спросила Эва, не сводя с брата глаз. И с раздражением: — Да переверни же страницу!

Он перевернул листок. На другой стороне поперек текста было жирно намарано:

«Ты меня застрелила, курва, но дай срок, я до тебя доберусь!»

И больше ничего.

Гейнц взглянул на сестру.

— Понятно? — снова шепнула она дрожащими губами.

— Нет, — сказал он. — Кто это писал?

Она посмотрела на него со страхом и только после долгой паузы тихо выдохнула:

— Он.

Ей, видно, страшно было произнести даже это «он».

— Это про кого Тутти тогда говорила?

Эва кивнула.

— Ну и что же? Что означает этот вздор? И ты позволяешь стращать себя такой чепухой?

— Это не чепуха!

— Разумеется, чепуха! Это… — Но он оборвал на полуслове, увидев, что она хочет, но не решается что-то сказать.

Наконец она сказала:

— Я правда его застрелила. Я стреляла ему в лицо. Мы стояли нос к носу…

— Но, Эва, если б ты его застрелила, как бы он мог тебе написать? А если ты его не застрелила, что за дикость запугивать тебя своей смертью? Если ты и правда в него стреляла, значит, промахнулась.

— Нет, это верно, что я его застрелила. Я видела: все лицо у него было в огне.

— Быть не может!

— У него все может быть!

Гейнц снова задумался. А потом подсел к сестре на кровать, взял ее холодные руки в свои и сказал ласково:

— Ты бы мне все рассказала, Эва, а вдруг я придумаю, как тебе помочь?

— Мне никто не поможет…

— А вдруг. Как знать!

— Вот если б у тебя хватило духу меня застрелить! Ах, Малыш, я часто думаю: хоть бы у кого хватило духу меня убить. Сама я слишком труслива, чтобы покончить с собой. Но этого я б не испугалась. Клянусь, я б не убежала. Я даже не стала бы кричать…

— Прошу тебя, Эва, расскажи, как все было. Ты, говоришь, в него стреляла, но что тебя заставило? Ведь это не шутка — застрелить человека, будь он сто раз плохой. Ты моя сестра, я ли тебя не знаю, как же у тебя рука поднялась?

Эва кивнула, но вряд ли она его слышала. Она думала о своем.

— Нет, — сказала она, — ничего не выйдет. Я умру только от его руки, когда-нибудь он замучит меня до смерти. Знаешь, Малыш, — продолжала она, будто в горячке, и он ободряюще закивал ей и ободряюще стиснул ей руки. — Ведь уже немало времени прошло с тех пор, как я в него стреляла. А мне это до сих пор жить не дает, я не знаю, что с собой делать. Я все время пила без просыпу, да и сейчас налакалась. Но даже когда я в стельку пьяна, это во мне не утихает. Оно все время здесь и меня ужасно мучит, ужаснее даже, чем он меня мучил…

Эва на минуту умолкла. Погруженный в свои мысли, весь во власти нахлынувших воспоминаний, Гейнц только машинально поглаживал сестре руки.

— Наконец я решила найти покой, — продолжала Эва. — И раз у живой у меня не будет покоя, решила умереть. А тут я услыхала, что готовится расправа с матросами, и как-то вечером пробралась в Манеж. Но только я туда забралась, как носкисты давай стрелять. Они били по Манежу из пушек, начался пожар. Когда я услышала стрельбу, и крики умирающих, и треск огня, я чуть с ума не сошла от радости; вот, думаю, я и умру. И я танцевала перед матросами, и пела для них, и помогала им заряжать ружья, так что все говорили: «Правильная девчушка!» Другие женщины забились в подвал. И никому и невдомек, отчего я такая…

Она умолкла, а затем продолжала:

— Но ничего не вышло, мне так и не удалось умереть. Когда надежды больше не оставалось — Манеж горел со всех концов, и я уже думала: вот сейчас, — они просто сдались! И меня с собой потащили, а ведь как я их просила меня там оставить! Нет, — продолжала Эва Хакендаль, глядя на брата с детской серьезностью, — видно, так оно и будет: или я его погублю, или он меня. И, конечно, скорее он, — ему это нипочем!

— То есть как это нипочем? Ведь ты говоришь, застрелила его?

— Я выстрелила ему в лицо, он грохнулся, будто свинцом налитый.

Она снова умолкла. А потом сказала напористо:

— Как по-твоему, Малыш, даст мне мать денег, чтобы я могла уехать?..

Гейнц в раздумье смотрел на сестру. Иногда ему казалось, что это даже не пьяный бред, а бред сумасшедшей, точно она уже перешагнула границу между здравым рассудком и безумием. Но уверенности не было, и он не представлял себе, кого бы можно было об этом спросить. Спрашивать он мог только Эву…

Что он и сделал. Осторожно начал он ее выпытывать и постепенно, слово за словом, услышал всю ее историю — от кражи в универмаге до выстрела в подвале на далемской вилле, в пяти минутах езды от той, другой виллы, где и сам он, примерно в то же время угодил в тяжелую душевную передрягу.

И вот он сидит и напряженно слушает, как его сестра попала в кабалу к дурному человеку, и порой ему чудится, что она описывает его собственную голгофу! Когда же Эва крикнула со страстью:

— Что я могла поделать, Малыш? Ведь я была бессильна, мне даже часто казалось, что самое страшное, что он надо мной вытворяет, больше всего меня и радует — где-то там внутри! Но тебе этого не понять!.. — Гейнц кивнул и сказал:

— Напрасно ты так думаешь, Эва, я это очень понимаю. И когда внутри у тебя всякий раз что-то обрывается, ты говоришь себе: тем лучше! Да пропади все пропадом, и чем скорее, тем лучше!

— Да, верно! — воскликнула Эва и с увлеченьем продолжала рассказывать. Когда же она кончила свою исповедь и начала клясть себя, и Эйгена, и весь мир, и отца, и господа бога, Гейнц стал раздумывать, чем помочь сестре, и в какой мере на нее можно в этом рассчитывать, и в какой мере на нее еще можно положиться…

Насчет отъезда, бегства и думать нечего. Ни у нее, ни у него, ни у родителей денег нет — вот первое, что пришлось ей сказать. Да и какое может быть бегство: ведь даже считая Эйгена мертвым, Эва не знала покоя, искала смерти и пила, чтоб забыться. Нет, прежде всего надо выяснить, как обстоит дело с этим выстрелом в подвале…

— Если б ты его и правда застрелила, Эва, полиция давно б тебя выследила, можешь не сомневаться!

Но лучше бы Гейнц этого не говорил: страх перед Эйгеном сменился у Эвы страхом перед полицией, перед судом, перед тюрьмой, и первым ее порывом было бежать! Если нельзя уехать из Берлина, она, по крайней мере, переедет в другой район. Она знает десяток квартир, где можно жить без прописки!

Гейнца крайне удивило, что Эва так боится полиции и суда, точно она все еще бюргерская дочка прежних времен. А он-то рассчитывал уговорить ее добровольно явиться в полицию, уплатить по давно просроченному счету, но зато уж навсегда избавиться от угроз этого Баста…

Сейчас об этом нечего было и помышлять. Эва соскочила с кровати и начала лихорадочно натягивать башмаки. Она сию же минуту переедет! А вдруг полиция ее уже разыскивает?

И Гейнцу пришлось в первую очередь сделать для сестры нечто, с его точки зрения, совсем не сообразное: начался скоропалительный переезд на такси — с лихорадочной упаковкой вещей, с прозрачными намеками на ушко другим девицам, с пропущенными на ходу рюмочками, с таинственными расспросами хозяйки насчет других хозяек — переезд, который не мог бы надолго запутать даже придурковатого полицейского.

И Гейнц все это наблюдал, он хотел помочь Эве хотя бы с укладкой вещей. Девицы смотрели на него — кто вызывающе, кто с бесцеремонным любопытством. Не стесняясь присутствием юноши, они развязно рассуждали о нем с его сестрой и приходили к заключению, что он еще очень молод. Гейнц и сам так думал, он со всех ног бросился к прачке и ценой немалых усилий добился, чтобы она выдала ему белье в том виде, как есть, — совершенно мокрым.