Изменить стиль страницы

А пока он раздумывает, пока мучит себя и подхлестывает, неумолчное «слепой» рядом вдруг обрывается. Гейнц удивленно оглядывается, точно остановились часы и надо их завести! Что случилось? Уходит ли Эйген всегда в это время, с одиннадцати до двенадцати утра, как раз в часы пик? Так или иначе, Эйген Баст уходит. Он держится за плечо поводыря, и, хотя Гейнц не заметил, чтоб они обменялись хоть словом, мальчик уводит слепца. Он ведет его вниз по Фридрихштрассе по направлению к Лейпцигер… Гейнц следует за ними. Те, впереди, идут совсем близко, не обращая на него внимания, мальчуган — и тот ни разу не обернулся. Идут, как замечает Гейнц, не разговаривая, должно быть, они всегда шабашат в это время. Это их обычный час…

Внезапно Гейнцу приходит в голову, что надо все рассказать Эве, наконец-то у него есть для нее новости. И он поворачивает назад, он больше не думает об этой паре. Если Эйген Баст ему понадобится, он знает, где его искать, — здесь, на улице, среди нищих. Но больше он ему не понадобится.

Он скажет Эве, что Эйген Баст не мертвец, восставший из гроба, чтобы нагнать на нее страх, а нищий попрошайка, ослепший по ее милости. Он, конечно, не скажет ей, какой у него ужасный вид, а только каким беспомощным сделала его слепота, — она легко от него скроется.

Он еще раз перевезет ее, на этот раз с большими предосторожностями. И пусть живет, не боясь его угроз. Ведь это же смешно — терпеть вымогательства слепого. Подумаешь — пепельница! Да окажись он с ней даже в одной комнате, она смеяться должна над такой угрозой. Достаточно уйти за дверь — ведь слепой за ней не погонится!

И Гейнц Хакендаль уже считает себя победителем. Его задача, пожалуй, решена! Он не задумывается над тем, с какой готовностью перестал гоняться за Эйгеном Бастом. А ведь неделями слонялся по Берлину, считая важным узнать, где тот живет. Он бежал из окружающей этого человека атмосферы… Еще только что, когда Гейнц стоял с ним рядом, все представлялось ему таким безнадежным, неразрешимым, но теперь, когда слепой далеко, Гейнцу уже кажется, что все в порядке и что задача решена!

Он снова поднимается вверх по Фридрихштрассе. Но на Унтер-ден-Линден соображает, что сейчас не время идти к Эве. Все эти поздно встающие девицы долго заняты своим туалетом, они посиживают друг у друга и болтают… Лучше немного подождать. Тогда он спокойно с ней поговорит.

Он сворачивает на Унтер-ден-Линден, минует Бранденбургские ворота и заходит в Тиргартен. На дворе апрель, и как ни запущен парк, в нем все же есть свежая зелень. Не весь еще газон вытоптан, и хоть на клумбах пусто, все же в укромном уголке под кустами Гейнц находит несколько распустившихся цветков крокуса.

Присев на корточки, он их разглядывает — цветы желтые и голубовато-белые, точь-в-точь как до войны: стало быть, кое-что и не изменилось, хотя бы вот эти крокусы! Люди изменились, никто на себя не похож. А вот цветы не меняются! В этой глупой мысли было что-то утешительное — глупая-то она глупая, и Гейнц это понимает, а все же есть в ней что-то утешительное. Словно обещание, что невозможное свершится и люди снова станут людьми…

Склонившись над крокусами, Гейнц мельком вспоминает Эву и задерживается мыслью на Ирме…

Он хочет вспомнить, было ли у Ирмы когда-нибудь такое платье — желтое или голубовато-белое… И тут же говорит себе, что все это глупости, о которых и думать не стоит, просто он хочет убить время, чтобы оттянуть разговор с Эвой…

Гейнц вздыхает и встает. Он охотно прихватил бы с собой такой цветок крокуса, но чувствует всю неуместность этого желания. И дело тут не в уважении к городской собственности. Тиргартен давно уже для многих стал местом, где потихоньку или в открытую запасаются дровами. Нет, Гейнцу претит именно сейчас идти к Эве с цветком, который чем-то неуловимым напомнил ему Ирму.

Итак, он идет без цветка.

И хорошо сделал, потому что, войдя в комнату Эвы, он видит, что его опередили.

В шезлонге сидит Эйген Баст, он держится за плечо поводыря, словно готовый в любую минуту подняться и уйти. Да и вообще вид у него далеко не такой беспомощный, как вообразил себе Гейнц.

Эва, смертельно бледная, укладывает чемодан; она только на минуту подняла голову, взглянула на брата, стиснула губы и опять занялась укладкой.

Услышав, что дверь отворилась, слепой повернул голову и насторожился. И опять он как будто ни с кем не обменялся ни словом, а между тем говорит:

— Сука, твой брат пришел.

— Да, Эйген, — отвечает Эва — всего два слова, но по тону, каким они сказаны, Гейнц понимает, что он утратил всякое влияние на сестру.

— Сука, — продолжает Эйген, и Гейнц с ужасом прислушивается к фальшиво-ласковым интонациям его шепота. — Разве тебе нечего сказать брату?

На лице у Эвы выражение беспомощной растерянности, с неизъяснимым ужасом смотрит она в лицо своему господину.

— Эва, — говорит Гейнц. Он подходит к сестре, берет ее за подбородок и поворачивает к себе это бледное растерянное лицо, так что она вынуждена на него посмотреть. — Пойдем со мной, Эва! Не делай того, что он требует. Он хочет только плохого, он злой. Оставь его, ты везде проживешь. Обещаю сегодня же раздобыть тебе денег на билет до Лейпцига или до Кельна, куда захочешь. Пойми, ведь он слепой, он не может за тобой погнаться. Ты всегда от него скроешься.

Эва стоит неподвижно, по ее лицу не поймешь, произвели ли на нее впечатление его слова.

Слепец, сидя в шезлонге, одобрительно кивает головой.

— Братец у тебя — голова, — говорит он ласково. — Головой он не в тебя, сука! Что ж, парень прав, я слепой, можешь удрать от меня куда хочешь. — Он сидит, скривив в гримасу безгубый рот. Это, очевидно, должно изображать смех. И вдруг как закричит не своим голосом: — Удирай же, курва! Мне тебя не догнать!

Эва отводит руку брата.

— Не ругай Эйгена, Гейнц, — говорит она тихо. — Ты видишь, я ухожу с ним. Я возвращаюсь к нему.

— Вот как? Ты ко мне возвращаешься? — язвит Эйген. — Это ты брата благодари, Эвхен! Это он нас свел. Скажи ему, сука: кланяюсь тебе в ножки, братец!

— Кланяюсь тебе в ножки, Гейнц…

— А теперь нечего языком трепать, давай укладывайся. Да-да, шурин, ведь я уже хотел было отпустить твою сестрицу, гуляй, мол, на все четыре стороны: мне такая дура ни к чему. Тем более она и стрелять научилась… Немного бы я ее, конечно, доил, этак раз в месяц, и ну нет-нет пробирал бы для пущей бодрости, чтоб не отлынивала от дела…

— Эва! — снова просит Гейнц сестру. — Пойдем со мной! Мы явимся вместе в полицию. Тебе нечего бояться, Эва! Судьи поймут, что ты была не вольна в себе, что это он тобой командовал. Один, ну, два года тюрьмы, и там тебя не станут мучить, как он мучит. А потом выйдешь на волю и начнешь новую жизнь…

Он так и не дождался ответа. Эва укладывалась, словно он ничего и не говорил. А Эйген Баст продолжал как ни в чем не бывало:

— Но когда ты, шурин, наступил своим копытом на мои любимые мозоли, я подумал: а ведь неплохо обзавестись нянькой, чтоб она мне сопли утирала. У других слепых есть собака, а у меня пусть будет уважаемая сестрица молодого человека, которому понравилось на моих мозолях плясать. И молодому человеку будет приятно, что сестра его при деле…

— Злой! — вскричал Гейнц Хакендаль. — Ты только послушай, какой он злой! Он тебя на смерть замучит, Эва!

Эва скользнула по нему быстрым ясным взглядом, словно светлый луч прорвался сквозь серый, удушливый туман. Как это она ему тогда сказала? «Либо я его погублю, либо он меня». Может быть, в этом ее надежда?

— Ну-ну, молодой человек, — продолжал Эйген. — Ерунду вы говорите, я — и вдруг злой! Да я самая смирная скотина, какая есть на свете! Найдите мне еще такого барана, который позволил бы палить себе в рожу — человек зрения лишился и хоть бы словом попрекнул!

Он задумчиво огладил лицо и нащупал пальцами безобразные рубцы по краям своих подживших ран.

— Люди говорят, что я уже далеко не красавец. А ведь был мужчина хоть куда! Выходит, хорошо она мной распорядилась, я, по крайней мере, уродства своего не вижу. Вот ведь какую штуку ты со мной выкинула, а, Эва?