И этой поступью, исполненной божественной гармонии, она нисходит по лестнице — совсем нагая. Он закрывает глаза, — быть может, это лишь сон, обманчивое наваждение? Но нет, она, конечно, нагая. Она и должна быть нагой — та, чьи движения исполнены такой прелести, для которой любой покров — досадная помеха!
Она сходит с лестницы, она совсем близко проскользнула мимо Гейнца, подобная белому пламени, прекрасная, тихая, молчаливая, она беззвучно становится перед горящим камином. Скрипка наверху зовет ее и манит… Но она стоит беззвучно, склонив головку, словно прислушиваясь к себе, словно она, как и Гейнц, слышит пение скрипки не извне и сверху, а в самой себе…
Но что это? Когда она зашевелилась? Она вся клонится, руки ее ожили, они скользят, но и это промелькнуло, точно сон… Белое пламя прыгнуло, оно клонится к земле. Кажется, что порыв ветра хочет его умчать, задуть. Но нет, она здесь, она снова здесь, еще белее и царственнее, чем раньше. И вдруг, о диво! Гейнцу кажется, что она с сомкнутыми ногами, не шевеля ни одним членом, отделяется от земли и, невесомая, воспаряет вверх…
Но что это? Почему она остановилась? Застыла на месте и к чему-то прислушивается, меж тем как скрипка наверху продолжает петь? Она больше не танцует, она стоит и слушает. Она ждет. Снова и снова вспыхивая, освещает огонь ее тело, пробегает по бедрам, приподнимает острия груди, вырывая их из темноты, и спешит дальше, чтобы осветить руку, которой она теперь призывно машет.
Медленно поворачивает Гейнц голову. Кого же она зовет? Кого манит?
Он смотрит на Тинетту. Она поднялась и застыла перед своим креслом. Медленно, словно во сне, освобождается от одежд, и они соскальзывают одна за другой и падают на пол. Соскользнувшая с бедер юбка темной скорлупкой ложится у ног. Шелуха, обнажившая серебристый плод. Ибо вот она вся, стройная, серебристая…
«Закрою глаза, — думает Гейнц. — Мне этого не вынести… Не хочу видеть ее такой, мне ее тогда вовек не забыть…»
И все же он смотрит, не отрывая глаз, на это серебристое видение, на эту поистине явившуюся из облаков Венеру, ревниво оберегаемое видение его ученических снов…
Как зовет и манит скрипка! Она благословляет мир, она призывает жизнь. То, что грезилось нам во сне, стало явью, превосходящей всякий сон…
Обе женщины скользят друг другу навстречу, каждая протягивает руки к другой — но что это? Одна, ускользнула, другая устремляется следом, одна ищет и манит, другая убегает и тоже манит. И снова они сходятся… Почти неслышно поет скрипка, чуть потрескивает огонь… Одна сжимает другую в объятиях…
Прильнув друг к другу, каждая вглядывается в лицо другой, каждая ищет чего-то в глазах у другой — но чего же? Обе улыбаются той загадочной улыбкой, которую он весь вечер видел в глазах Тинетты… Улыбка вековой давности, эта всезнающая улыбка сожаления о тленности всего земного, о ничтожестве наших утех…
Быть может, они и сами не знают об этой улыбке? Они стоят слишком близко, они тесно прижимаются друг к другу, тело к телу, грудь с грудью. Они больше по держат друг друга и объятиях, а лишь прижимаются одна к другой… Нет, я не хочу этого видеть! У каждого из нас был свой рай детства, и всем нам пришлось его покинуть, ведь человек не может жить в раю, да он этого и не хочет, человек хочет трудиться среди людей!
Но если нас лишили рая, значит ли это, что мы должны так низко пасть? Я не хочу этого — уходи прочь! Ты с первого мгновенья была мне ненавистна, — хоть у тебя и скромная прическа мадонны, я сразу почуял в тебе зло! Не смей так обнимать ее, не смей докучать ей своим ртом! Эрих, ведь это твоя возлюбленная, скажи, чтоб она не смела! Скажи ей ты, а я не в силах, у меня словно все мышцы расслабли.
И в это самое мгновение, точно услышав зов брата, Эрих повернулся к нему и закричал:
— Ну как, Малыш, нравится? Правда, красиво? Разве мы наобещали тебе слишком много?
И он с насмешкой, торжествуя, смотрит на брата.
Гейнц встает, он хочет ответить Эриху — нет, хочет убежать, но не в силах глаз оторвать от той, что медленно, о, так медленно к нему подходит…
«Нет, бежать отсюда… Прочь… Я…»
— Малыш, — чуть слышно говорит Тинетта и кладет ему руку на плечо.
И под этим легчайшим прикосновением он подламывается, будто его сразил кулак, кулак судьбы. Он падает перед ней на колени, ее рука играет его волосами, ее нагое тело перед ним. И он прижимается к нему головой, он стонет от вожделения и отчаяния, он упивается запахом жизни и тлена…
И слышит смех…
Не скрипка ли смеется? Но разве может скрипка смеяться над человеком?
Повсюду зажглись огни, холл ярко освещен — Гейнц Хакендаль, семнадцати лет, пал на колени перед французской шлюхой и целует ее нагое тело, точно это святая дароносица! А в дверях стоит его брат и проклятая плясунья и смеются над ним, высмеивают его муки, его невинность, всю его жизнь!
— Чудесно, Тинетта! — кричит Эрих. — Да он у тебя совсем ручной! Пусть тебе ноги целует, до чего же мне хочется поглядеть, как он будет тебе ножки лизать…
Тинетта только слабо вскрикнула, когда внезапный толчок свалил ее навзничь. А Гейнц уже бросился к брату и так налетел на него, что оба рухнули на пол. Но младший держит старшего в железных тисках, удар за ударом разит его потасканное, красивое, бесстыжее лицо…
И, вымещая свой гнев, Гейнц чувствует, что так можно избивать только брата, ненавидеть брата и что бьет он его за то, что ненавидит в себе самом: за свою собственную бесхарактерность, за свое собственное стремление к легкой жизни, за свою собственную трусость…
Он в каком-то душном угаре, этими побоями он хотел бы убить все прошлое, сбить с себя налипшую грязь — так ударами очищают серебро… Он почти не чувствует, как дергают и тащат его обе женщины… И лишь когда угар проходит, встает… и, ни на кого не глядя, ни разу не обернувшись, уходит из холла…
Не спеша натягивает он в прихожей свое пальто, щегольское, сшитое на деньги брата первоклассным портным пальто. Он поправляет галстук и надевает шляпу. Из зеркала смотрит на него бледное лицо с остановившимся взглядом. Он хочет улыбнуться, но улыбка не дается ему.
Он нашаривает рукой выключатель. Свет гаснет, а с ним и бледное лицо в зеркале. Затем снимает цепочку, отпирает дверь и выходит на морозный стылый январский воздух.
Выйдя на улицу, Гейнц в последний раз останавливается. Еще раз оглядывается на дом. Вот оно стоит, освещенное тут и там, величественное здание благородных пропорций, оно производит впечатление сдержанного, неброского богатства…
Здесь он был гостем много недель, мучительных недель. Гостем?.. Нет, пленником! С уверенностью говорит он себе, что никогда больше сюда не вернется. Куда бы ни завела его жизнь, вряд ли его снова потянет в кварталы богачей, на сытое, распутное житье… Побег свершился изнутри, пленник сам вышел на свободу. Из прихотей своих господ раб сковал оружие, разбившее его цепи.
Еще раз оглянулся он на виллу и пошел. Пошел свободный.
Сбор оружия пришлось отменить — эту задачу профессор Дегенер уже не мог поручить своему воротившемуся ученику.
— Нет, с этим кончено, — сказал он со слабой улыбкой. — Опять вы не в курсе, Хакендаль. Вы были в длительном отъезде, не правда ли? Все оружие должно быть сдано, самовольное хранение оружия карается тюрьмой до пяти лет или денежным штрафом до ста тысяч марок. У меня, разумеется, нет ста тысяч марок.
— И вы сдали оружие властям?
Профессор опять улыбнулся. Он разглядывал свои белые руки с тонкими пальцами и сеткой голубоватых жилок.
— Оружия больше нет, Хакендаль, — сказал он мягко. — Как сообщают мне ваши товарищи, оружие исчезло во всем Берлине, — очевидно, сдано властям, как и предписано указом. Нет, я бы к тому же считал правильным, чтобы вы, воротясь из далекого путешествия, немного занялись предстоящими экзаменами. Через две недели начнутся письменные испытания…
Гейнц сделал досадливый жест.