Изменить стиль страницы

— Она сделала тебя негодяем, что бьет отца по морде, да еще приговаривает: гуляй, рванина, режь последний огурец! Ведь вы завтра же сыграете свадебку, верно?

— Да, — сказал Отто твердо. — Я только хотел взять у тебя бумаги. Ничего не попишешь, отец! Я не могу, чтобы сделать тебе уважение, оставить Гертруд.

— Ах, вот оно что, ты, значит, за бумагами явился? А я-то, дурак, и в самом деле на минутку раскис! Правда, тут же смекнул, что ты ко мне с повинной!

— Что ты можешь возразить против моей свадьбы, отец?

— Ничего, решительно ничего! Только вот что я тебе скажу, сынок. — Он сунул руку в карман. — Получай ключи, отправляйся к матери, открой мой письменный стол и забирай свои бумаги.

— Никуда это не годится, отец. Скажи прямо, почему ты возражаешь, а не просто, что ты не хочешь.

— Та-ак, ты еще от меня чего-то требуешь? На, получай ключи, а главное, без разговоров! И если ты воображаешь, что я скажу: «Ладно, Отто, я согласен», так я тебе на это отвечу: «Никогда и ни за что на свете, хотя бы я и знал, что это спасет тебя от смерти и от самого дьявола». На этом я стою железно!

— Отец…

— Я только и слышу от тебя, что «отец». Как от куклы, которой надавишь на живот. У тебя-то живот всегда кричал «отец», ты был голоден, и я должен был тебя кормить!

— Скажи же наконец, отец, почему ты возражаешь против моей свадьбы? Мне уже двадцать семь лет…

— Ничего я не возражаю. Я же говорю: если ты с кем вздумал спать, так я не гордый, валяй, сделай милость, в свое удовольствие! Но что твоему мальцу уже четыре года минуло, а у тебя только сейчас хватило храбрости рассказать отцу, да еще в кабаке, он, дескать, людей постесняется… Но Юстав не стесняется, он железный…

— Верно, отец, упрямство у тебя железное!

— Юстав, он железный! Губошлепа он зовет губошлепом, а труса — трусом. И с трусом не садится за стол. Я обрадовался, когда ты со своим пивом притащился ко мне через весь кабак, ну, а теперь я беру свое пиво и отсаживаюсь от тебя за другой столик…

Он злобно посмотрел на сына, взял свой стакан и встал. Но все еще не уходил и смотрел на сына.

— Ключи, значит, у тебя. В восемь я уже покормлю лошадей, и, значит, к восьми чтобы духу твоего не было. А захочешь проведать мать, днем я обычно дома не бываю…

— Ах, отец! К чему все это? Хоть раз поговори со мной, как разумный человек… — последний раз просит Отто.

— Как разумный, говоришь? А это еще надо спросить, разумный ли я человек? Или, может, ты разумный? Этого ни я, ни ты не знаем! Да и с какой стати ты от меня какого-то разума требуешь, опять же я не пойму. Неразумный так неразумный, — но что железный, этого у меня никто не отнимет. Я железный, а ты как есть губошлеп, и потому я предпочитаю пить свое пиво один!

Железный Густав в самом деле отчалил. Отчалил со стаканом в руке, но не пошел с ним через весь кабачок, а всего лишь к соседнему столику. Тут он уселся спиной к сыну и крикнул:

— Хозяин, еще один стакан вашего мерзкого пойла!

Отто еще немного посидел, погруженный в свои думы. Он переводил взгляд с отцовской спины на ключи. Но, вспомнив, с какой тревогой ждет его Гертруд, все же взял ключи и встал. Еще раз нерешительно взглянул на отца и сказал:

— Всего хорошего, отец!

— …хорошего, — равнодушно буркнул Хакендаль. Отто снова подождал, но старик только отхлебнул из стакана.

С тем Отто и ушел.

13

Деревце, выросшее в питомнике, пересадили, и в новой почве оно стало лучше расти и развиваться. Слабый саженец дал новые побеги и окреп, пересадка пошла ему на пользу. Пусть кое-какие корни и оборвались — Отто все еще больно вспоминать о злобном бессмысленном самодурстве отца. Или о матери, которая в густонаселенном гомонящем доме тоскует о просторном и опрятном извозчичьем дворе.

Да, иные корни оборваны, иные воспоминания причиняют боль. И все же в новой среде дерево благоденствует, под сенью старой отцовской кроны ему не хватало света. Оно раздалось вширь. Тутти зачастую дивится, с какой уверенностью этот когда-то слабовольный человек идет по жизни, принимает решения, говорит с другими людьми. «Его словно подменили», — думает она. И эти мысли делают ее почти счастливой.

Да, она счастлива — почти. И только иногда просыпаются в ней сомнения, шевелится тайный страх. Однажды, собравшись с духом, она сказала ему уже на пороге сна:

— Когда-то я была тебе поддержкой и утешением. Но чем я могу быть для тебя теперь?..

Он долго молчал. Он догадывался: она думает о своем уродстве, о своем личике с резкими чертами. Но спустя немного он взял ее руку в свои и сказал:

— Когда мы в окопах говорили «родина», я всегда думал о тебе.

Тутти промолчала, но ее сердце, ее бедное больное сердце забилось часто-часто. Оно выбивало ликующую дробь.

И еще он сказал:

— Родину не спрашивают, какая она и что она дает. Родина — есть родина.

Тутти могла бы взмолиться: замолчи, столько счастья мне не вынести. Она могла бы взмолиться: говори еще! Что же ты замолчал? Говори, без конца — никогда еще не знала я такого счастья!

Но она молчала, как и он молчал. Этот час отгремел быстро, но с ним не отгремело то, что они чувствовали.

Однажды их обоих, вернее, их втроем, так как Густэвинг был с отцом неразлучен, пришел навестить и брат Гейнц, по прозвищу Малыш. Впрочем, прозвище это уже не совсем ему подходило. Гейнц невероятно вытянулся с тех пор, как Отто его не видел, у него были несоразмерно длинные, нескладные руки и ноги. Шишковатый нос торчал на бледном, бескровном лице, и говорил он до смешного низким басом.

Этим-то густым басом, как из бочки, он и поздравил брата и новоявленную невестку. Мать ему все рассказала.

— Ну, как, защитник отечества? — прогудел он. — Унтер-офицер и кавалер Железного креста второй степени? А когда получим первой степени?

— Может, и совсем не получим, — рассмеялся Отто.

— Позор, позор! На меня уже никто и не смотрит в нашей богадельне. Два брата, и ни одного Железного первой степени! Ну, не обижайся, Отто! Это неудачная попытка сострить. А ты, стало быть, мой племянник Густав?

Чтобы скрыть смущение, он торжественно возложил руку на голову ребенка и стал разглядывать его с высоты своего роста, словно трудно различимую букашку.

— Бледноват и тщедушен, — вынес он заключение. — Да, да, возлюбленный брат мой! Война убивает здоровых и сильных и щадит неполноценных. Я разумею это в самом общем смысле, не касаясь личностей, как ты понимаешь.

Отто улыбнулся, весьма довольный.

— Потому-то мы с ребятами и осудили войну. Мы предали ее поношению и поруганию, так как она способствует неправильному отбору. Что ты на это скажешь?..

— Ах ты, дурашка! — нежно ругнул его брат.

— То есть, как это? Почему дурашка? Решение это, разумеется, вступит в силу не раньше, чем вы выиграете эту войну. Само собой. Мы за то, чтобы выдержать! — И снова перейдя на покровительственный тон: — Ну как там ваша лавочка на Западном? Горите, как слышно? Могу себе представить!

— Скрипим помаленьку, — ухмыльнулся Отто. — Ждем, чтоб тебя прислали навести порядок.

— Глупости ты говоришь! Война уже этой зимой кончится. Факт, Отто, можешь мне верить! Я слышал из надежного источника, у этого человека негласные связи с штабом Гинденбурга. Вот уж он-то с головой парень, верно?

— Послушай, Гейнц, — сказал Отто, подтвердив сначала брату, что Гинденбург — парень с головой и дело свое, в общем, знает. — Послушай, Гейнц! Видели вы за последнее время Эву или, может, что о ней слышали?

— Эву? — Гейнц насупился и стал неразговорчив. — Нет. Ничего.

— Расскажи мне все, что о ней знаешь. Да не кривляйся, Малыш! У нас есть причины беспокоиться об Эве. Ты нам очень поможешь, если расскажешь все, что тебе известно.

— Я знаю только, что отец с ней страшным образом разругался. Мать рассказывала. А больше ничего не знаю. Да встретил я ее как-то на улице, ну, знаешь, с этаким жутким типом. Я, разумеется, не поклонился…