Изменить стиль страницы

А непослушный ребенок слоняется по кухне, не зная, чем заняться. То одно, то другое возьмет в руки и снова поставит на место. Он смотрит на шкафчик для обуви — нет ли на нем писем, но писем нет, то, единственное, она, как принесла из банка, так и не вынула больше из сумочки. Должно быть, и Гейнц не знает, как ему держаться. Она видит, он готов уступить при первом же ласковом слове. Но она, так же как и он, не способна произнести это первое ласковое слово.

Наконец он уходит из комнаты, где ночует вместе с мальчиками (сама она спит на кухне), и ей слышно, как он плещет водой. Она садится за стол со своей работой, неимоверно несчастная, в сущности, еще более несчастная, чем утром, когда ей открылся его обман… Стоило ей его увидеть, как она поняла, что все обстоит не так, как она думала. Ведь он сказал, что кнутик прислал дед. Значит, он пришел от деда. Достаточно было спросить, почему от деда, а не из банка, — но она так и не спросила. А теперь все зашло слишком далеко.

«Он должен был мне заранее все объяснить, — твердит ей внутренний голос. — Мне, в конце концов, надоедает всегда и все у него выпытывать». Правда, у нее достаточно здравого смысла, чтобы это «всегда», и «все», и «выпытывать» воспринимать как известное преувеличение.

Следующие десять минут Гейнц с быстротой пожарной машины носится взад и вперед. Он все время циркулирует между жилой комнатой и прихожей, причем в прихожей его голос звучит с подчеркнутой беззаботностью — он налаживает чистку мельхиорового набалдашника, — тогда как в комнате и в кухне молчит, как убитый. Ей стоило больших усилий сдержаться, когда он полез за суконкой в ее корзинку с тряпьем и, конечно, как всякий мужчина, схватил единственный незаменимый лоскут, который она берегла для починки прохудившихся штанишек Густава.

И все же она сдержалась. Если он отказывается есть, так пусть уж уничтожит лоскут, который она берегла как зеницу ока. Хотя попробуй найди теперь такой! Что ж, раз уж все у нее идет прахом, значит, чем хуже, тем лучше!

Нет, столько, сколько она терпит, еще никому терпеть не приходилось… Ее молчание становится таким явственным, что его слышишь на расстоянии…

Должно быть, и Гейнц его услышал. Гейнц уже не суетится, как на пожаре, некоторое время он еще шепчется с детьми — этакий въедливый слащавый шепот, мол, «не огорчайте, дети, мамочку, она, бедняжка, сегодня плохо себя чувствует», — а потом шепчутся уже одни дети.

Но Тутти не слишком доверяет этому внезапному миру. И действительно, когда она спустя четверть часа оглядывается в поисках этого молодого человека, она видит, что Гейнц ушел — да не просто в уборную лестницей ниже, нет, ушел совсем, прихватив пальто и шляпу.

Дети по-прежнему играют кнутом. Он уже превратился у них в извозчичью пролетку, один держит за конец кнутовища, другой — за конец плети. Неустанно препираются они о том, кто будет лошадью, а кто кучером. Как их мама и Гейнц, они из лучших друзей готовы стать злейшими врагами.

Гертруд так это и воспринимает. Мало того что Гейнц умолчал о своем отпуске, мало того что не пожелал обедать, он еще, никому не сказавшись, куда-то сбежал — в такое время, когда его обычно из дому палкой не выгонишь. Это уже предел! Сама она больше в жизни с ним не заговорит, а если он к ней обратится, отчитает его как следует, она скажет ему все, что о нем думает!

В ближайшие три четверти часа она вшивает все, что думает о Гейнце, в платье Эльфриды Фишер; эти швы будут держать вечно, но зато каждый укол ее иглы будет тысячей иголок впиваться в телеса фрейлейн Эльфриды Фишер.

Затем она усаживает ребят за ужин, который протекает в непривычном молчании, и старший укладывает младшего. Она еще слышит, как дети тараторят в спальне, и, конечно, о дедушке — это их излюбленная тема. Дедушка, который соизволил прислать им кнутик и считает, что теперь все в порядке… Дедушка, чье неслыханное упрямство унаследовал Гейнц. О боже, придется еще внимательнее следить за детьми, чтобы искоренить это проклятое упрямство. Но и заносчивость тоже не лучше! И эта привычка вечно спорить! С каким фасоном он все время повторял: «Не стану есть суп!», словно Касперль из детской сказки! Нет, этого нельзя выдержать! Это просто невыносимо!

Старший возвращается в кухню, как всегда, почитать часок перед сном. Но Тутти чудятся на лестнице шаги Гейнца, и ей хочется встретить его без свидетелей. Она отсылает Густава обратно в спальню, он, конечно, забыл остричь малышу ногти.

Густав упрямо утверждает, что еженедельная стрижка ногтей приходится не на сегодня, а на завтра. Но это упрямство и вечная манера спорить сразу же выводят ее из себя.

— Сию же минуту ступай и остриги малышу ногти! Твое дело слушаться, а не возражать! Спорить — гадкая привычка!

Но то были совсем не шаги Гейнца, и, значит, грозовая туча материнского гнева напрасно пролилась на Густава. Тутти готова надавать себе пощечин, но утешается мыслью, что мальчику это полезно: надо слушаться старших даже тогда, когда смысл приказания тебе не ясен.

Однако сомнение в собственной правоте все же берет верх. И Тутти снисходит до того, что делает небольшой шажок навстречу Гейнцу. Она достает из сумочки извещение о наследстве и кладет на самом виду на шкафчик для обуви. Это перекидывает между ними мостик. Если Гейнц из чистейшего упорства не заметит ее маневра, она от него совсем откажется — на веки вечные!

Незадолго до семи вернулся Гейнц, свежий и румяный с мороза и, видимо, исполненный самых мирных намерений. Он с увлечением беседует с племянником — сначала о кнутике, а затем об оккупации Рура, которую даже английские юристы короны объявили незаконной. И это признание слегка укрепило марку…

А потом через стол:

— Я еще поспешил закупить, что можно. У нас в банке считают, что французы все равно не пойдут на уступки. И, значит, марка опять начнет падать. Лишних два центнера угольных брикетов в подвале никогда не помешают.

— Спасибо, — говорит она. — Мы обошлись бы и теми брикетами.

И опять она готова надавать себе пощечин, так как, во-первых, неправда, что они бы обошлись, а во-вторых, состояние войны от этого ответа может только обостриться. В подобную гололедицу притащить из угольного склада два центнера брикетов — заслуга немалая!

В ответ на такую благодарность Гейнц только удивленно пожимает плечами, он берет себе книгу из спальни (где совершенно напрасно еще долго шепчется с Оттохеном, которому давно пора спать), а потом садится за стол и погружается в чтение.

До половины восьмого стоит полная тишина. В половине восьмого Густав захлопнул книгу и отправился спать. Две минуты спустя Гертруд встала с места, подошла к шкафчику для обуви и на глазах у Гейнца, продолжавшего, впрочем, усердно читать, вызывающе пошуршала извещением Бергенского суда, так как Гейнц по-прежнему не поднимал головы. Оставив письмо на самом виду, она исчезла за дверью — проследить, чтобы Густав умылся как следует.

Ее первый взгляд, когда она десять минут спустя вернулась в кухню, был обращен на деверя, а второй — на письмо. Но деверь по-прежнему читал, уткнувшись в книгу, а письмо по-прежнему лежало незамеченным.

Чувствуя себя уничтоженной, села она за шитье. До того как ложиться спать, еще целых два часа, но после стольких напрасных авансов она убеждена, что ей уже не удастся ни слова из себя выдавить. Видимо, так и придется лечь, поссорившись. Поссорившись — но из-за чего же? Да из-за ничего! Как есть из-за ничего! Она убеждена, что все ее подозрения — совершеннейшая чепуха. А он еще два центнера брикетов притащил в подвал! И о кокосовом масле подумал! Ну что за несчастье!

Четверть часа и еще четверть проходят в нерушимом молчании. Оно тут же, совсем рядом, это углубленное в книгу лицо — время от времени шелестит страница. Он даже не притворяется, что читает, он и в самом деле читает! Примерно каждые полчаса встает и выходит на лестницу, чтобы ей не спать в табачной духоте. Очень внимательно с его стороны, но сегодня это не столько внимание, сколько привычка. Она почти уверена: приди ему это в голову, он бы именно сегодня назло ей курил в кухне!