Изменить стиль страницы

— Разве еще долго? — спрашивает она.

Он как будто напряженно соображает. А потом:

— До послезавтрашнего утра. — И прежде чем она успевает ответить: — Господин Хакендаль уволился в трехдневный отпуск. — И чтобы совсем ее доконать: — Вам это, собственно, должно быть известно, ведь он живет у вас, не так ли?

Она уверена, что портье сочиняет, он хочет спровадить назойливую просительницу, пришедшую по семейной надобности, ведь служащих не положено отвлекать от занятий. А может быть, тут какое-то недоразумение…

Но портье, уже в достаточной мере доказавший просительнице свое могущество и высокое достоинство, вдруг, при виде ее волнения, исполняется человеческих чувств. Он достает список ушедших в отпуск, и Гертруд видит, что Гейнц Хакендаль и в самом деле еще вчера отпросился в отпуск, что он еще сегодня в отпуску и завтра будет в отпуску, а ей-то он об этом ни словом не обмолвился!

Решительно отделывается она от расспросов портье, внезапно воспылавшего интересом, и едет домой. Она страшно торопится, она уверена, что дома ее ждет объяснение! Но дома — никого и ничего!..

Приходят дети, они обедают, рассказывают ей свои нехитрые новости, и хоть она отвечает только односложным «да», «нет», «разве», им сперва и невдомек, что матери не до них. Пока она в раздражении не срывает на них сердце:

— Да замолчите вы наконец! Оставьте меня в покое! Займитесь чем-нибудь!

Больше ей никто не мешает отдаваться своим мыслям. Великая радость, посетившая ее утром, отлетела. Уже когда она давеча отправилась к Гейнцу, к ее радости примешалась капля горечи: она спохватилась, что ей предстоит расстаться с деверем, лишиться единственного друга.

Но ведь она и без того лишилась Гейнца, он больше ей не друг, только она этого не знала! Она думала, что у них друг от друга нет тайн, она, во всяком случае, ничего от него не скрывает. А Гейнц, оказывается, себе на уме, он обманул ее доверие. Не попади она сегодня в банк… Возможно, это не первый случай, да только ей было невдомек!

И Гертруд возвращается к мысли о наследстве, но теперь она кажется ей спасительной. Конечно, они разъедутся с Гейнцем, — что ж, тем лучше, все произойдет естественно, само собой! Она бы уже думать не могла о совместной жизни — раз подозрение проснулось, его не усыпишь!

Нет, с этим покончено…

И Гертруд пытается представить себе жизнь в усадьбе, на острове, с детьми и животными, в дружбе с ветром и водой… Но эта жизнь кажется ей теперь пустой, бессодержательной… Она привыкла к Гейнцу, как к чему-то светлому, надежному… Это у нее в доме он стал таким. Тогда, летом 19-го года, когда он к ней переехал, в нем еще было что-то затравленное, беспокойное, не чувствовалось целеустремленности, устойчивости…

Потом он окреп, у него появилась задача — вместе с нею прокормить детей на самые ничтожные, порой совершенно обесцененные средства. Терпеливый труд день за днем, труд без славы и благодарности, труд во имя труда, а может быть, во имя будущего, которого ни он, ни она, да и никто другой не может предугадать…

Никогда он на ее памяти не терял мужества, не сдавал, не приходил в отчаяние от неудачи…

«Ах, Гейнц!» — думает она.

И внезапно она погружается в печаль, словно в густой, все заволакивающий туман, ту печаль, которую испытываешь вновь и вновь, печаль о том, что человек от нас уходит. Неотвратимо утекает жизнь, и то, что мы еще только что удерживали в руках, — смотришь, уже уплыло.

Неотвратимо!

— Мама плачет! — шепчутся дети, но маленький Отто на сей раз проявляет храбрость, он первый бросается к матери.

Она обнимает детей, прижимает их к себе. Жизнь течет, уходит. «И вы когда-нибудь оставите меня, уйдете из моей жизни — неотвратимо!»

13

Когда Гейнц входит, она не поднимает головы. Он весело насвистывает, его слышно уже с лестницы. Дети бросаются к нему, она же довольна, что нужно разогреть для него обед, по крайней мере, не придется разговаривать… И как раз то время, когда он обычно возвращается из банка, можно сказать, минута в минуту; до чего мучительна порой жизнь — руки опускаются, где уж тут возмущаться! Из одного отвращения стерпишь и самую горькую обиду.

— Мама плакала, Гейнц! — И: — Мама, он принес нам кнутик! — Детская печаль вперемежку с детской радостью, но печаль уже забыта, кнутик ее рассеял, может быть, он и маму обрадует? Старший, Густав, испытующе смотрит на мать…

— Мама плакала, Гейнц, — повторяет он с ударением. И теперь, когда он выполнил свой долг и слезы взрослых препоручил утешению взрослых, он всецело вместе с братом посвящает себя кнутику…

— Что такое? — спрашивает Гейнц. — Ты плакала? Что тут произошло, Тутти?

— Ничего. Ровно ничего. Густав, Оттохен, ступайте на лестницу, — здесь не место размахивать кнутом. Нет, лучше останьтесь… — Ей приходит в голову, что не стоит их усылать. Но тут же она одумывается, ей кажется трусостью прятаться за детей, и она говорит с раздражением: — Ну-ка, марш отсюда! Вы здесь вдребезги все разобьете! И не смейте щелкать!

— Постойте, — останавливает Гейнц уходящих детей. — Ну-ка, отгадайте, кто прислал вам кнутик?

— Этого не отгадать, — заявляет Отто.

— Ладно, пусть скорей уходят, обед простынет.

— Минуточку, Тутти, это и тебя обрадует. Так кто вам его прислал? Ну-ка, хоть попробуйте угадать!

— Если ты из банка…

— Вот то-то, что если! 

— А разве ты не из банка, Гейнц?

— Стоит мне сказать, ты сразу угадаешь.

— Обед остынет, Гейнц…

— А ну-ка, что это за кнутик? Погляди хорошенько, Густав!

— Да, Гейнц…

— Из магазина!

— А вот и нет, Отто! Погляди хорошенько, Густав!

— Знаю! Знаю!

— И я тоже, я тоже!

— Не кричи, Оттохен! Суп…

— Так что же ты знаешь?

— Это дедушка прислал!

— В том-то и дело! Это старейший берлинский извозчик постарался для вас! Специально для вас! Железный Густав…

— А он к нам приедет? Я хочу прокатиться на извозчике!

— Вишь, что выдумал! Ну-ка, пошли вон! Потом возьмешь тряпку и мазь, Густав, и почистишь ручку. У дедушки не хватило времени. Ну, пошли отсюда!

— А ты нам дашь тряпку, мама?

— Даст, даст. Ступайте! Так в чем же дело, Тутти?

— Ни в чем. В самом деле, я тебе правду говорю. А теперь давай ешь.

— Но я же вижу, что-то у тебя скребет на душе. Ты на меня, что ли, сердишься?

— Прежде всего — давай поешь!

— Значит, ты на меня сердишься! За что же?

— Пожалуйста, Гейнц, ешь!

— Не раньше, чем ты скажешь…

— Ничего я не скажу! Ешь! Кому я говорю?

— Но что же, черт побери, могло здесь произойти, Тутти? — спрашивает вконец озадаченный Гейнц. Он уже знаком с женскими капризами, ему достаточно вспомнить своих товарок в банке, да ту же Ирму, и особенно Тинетту. Гейнцу пора бы по опыту знать, что, если на женщину находит стих «ничего-я-не-скажу», она становится упрямее мула и все вопросы и уговоры только пуще ее растравляют. Но он решительно говорит: — Я куска в рот не возьму, пока ты не скажешь, что у вас тут случилось, Тутти!

А она, распалясь:

— Будешь ты наконец есть? А нет, так я уберу со стола!

Он умоляюще:

— Тутти, скажи, что случилось?

— Ладно, значит, я убираю!

Словно моля о помощи, смотрит она на него. Нет, до этого нельзя было доводить ссору. Она чувствует, что делает все не так. Хоть бы он поел. Нельзя же ему ходить голодным! Мог бы избавить ее от необходимости все убрать со стола…

Но он и от этого ее не избавляет. И вообще ни от чего…

— По мне, можешь убрать. Мне и есть уже неохота!

И она убирает скрепя сердце. Как же так, пришел с работы, нет, вот именно, что не с работы, но все равно, пришел голодный — и не поесть! С ума можно сойти! А ведь еще ни слова не сказано о том, что действительно ее гложет. Поссорились — из-за ничего! Что же будет, когда она его уличит во вранье?

На всякий случай Тутти недалеко отставляет обед, чтобы можно было в любую минуту подать его снова. Она надеется, что Гейнц все же поест… Существует правило, что нельзя лечь спать, не поевши, до сна еще добрых четыре часа, авось он одумается! Она готова из ложки его накормить, как непослушного ребенка!