А после театра Марина и Элизабет, стоя спиной к Эросу[127] на Piccadilly Circus, наблюдали удивительное зрелище — театральный разъезд. Удивительным оно было для Марины (она даже оглянулась: может быть, кино снимают?), а чудо состояло в том, что люди выходили из театра парами: каждая дама была в сопровождении своего индивидуального кавалера, и кавалер этот не тащился покорно и не косился по сторонам — он вел свою даму, был хорош собой, с иголочки одет, побрит и все его внимание принадлежало только спутнице. Никаких шерочек с машерочками, как в Москве. Бывает же такое! И где они взяли столько приличных и трезвых мужчин, пожелавших пойти в театр? Это культурно-демографическое потрясение было таким сильным, что, вернувшись в Москву, Марина именно с него начинала свой рассказ о двух неделях в Лондоне.

Несмотря на все различия, она все больше привязывалась к Элизабет, и чувствовала, что та отвечает ей взаимностью, иногда мелькала мысль: «а ведь, похоже, что, кроме меня, никто чужой в этом доме никогда не бывал». Нет, какие-то люди заходили, конечно: раз в неделю женщина приносила продукты и убиралась в ванной, — единственное незахламленное помещение — как-то зашел сантехник, но все это не для общения, не для чашки чая.

Почти перед ее отъездом Элизабет впервые пригласила ее в свою комнату. По замыслу викторианского архитектора, это, несомненно, была гостиная, но в доме Элизабет служила ее спальней. Марина уже как должное приняла, что широкая кровать здесь была единственным доступным местом — все остальное пространство большой комнаты с прекрасными пропорциями и эркером занимали книги — в шкафах по стенам, на широкой каминной полке, на столе и высокими стопками по всему полу. Марина присела на краешек кровати — Элизабет лежала («у меня нет морщин, потому что я много лежу», — не раз говорила она) — и выслушала ее исповедь:

— Я каждый день выхожу, вечерами бываю в обществе известных людей, но никто из них даже не догадывается, как я невыносимо одинока…

Проведя в Лондоне две недели, Марина уезжала с грустью, хотя город в тот приезд так и не полюбила. Они продолжали переписываться, Марина звонила, но больше они друг друга не видели. Как-то, позвонив после довольно долго го молчания Элизабет, Марина услышала в трубке чужой голос и слова «she passed away»[128]: не дожив до шестидесяти, Элизабет умерла от рака. Марина подумала: «От одиночества».

* * *

«Если бы была жива Элизабет, подруга моя, мы были бы вдвоем… А что если позвонить Алине и Роджеру? Давно это было, живы ли они?» Позвонила. Ответил Роджер, узнал без долгих объяснений, тотчас же попросил: «Марина, вы можете приехать? У меня депрессия, так тошно…»

Марина поехала в Стэнмор, на север Лондона, по дороге думала: «Столько лет прошло — узнаем ли друг друга?»

Встретил постаревший, но все еще привлекательный Роджер.

— А вы почти не изменились!

— Спасибо. Слишком щедрый комплимент.

— Жены нет дома.

Наверно, что-то изменилось в лице Марины, потому что он тут же пошутил:

— Не волнуйтесь, я для вас уже не опасен. Мне семьдесят пять лет, и я только художник. С утра готовлю баранину со специями на медленном огне, а вот картошечка, а вот и винцо.

Все так мило, уютно, по-московски.

— Ну расскажите, что у вас случилось?

Неожиданно для себя Марина начала рассказывать все.

Все, начиная с ее приезда в Англию. Роджер слушал, не прерывая. Никаких комментариев, но Марине стало гораздо легче: большое дело выговориться. Оба помолчали какое-то время. Потом он сказал:

— You’ve been very resilient[129].

Это замечание о своей стойкости, Марина слышала не раз, не возражала, но про себя никогда не соглашалась: «Декабристку нашли! Да разве я выживаю? Я живу, мне интересен каждый день. А проблемы — так у кого их нет».

— Пойдемте посмотрим, чем я занимаюсь, — пригласил Роджер.

Пошли в гараж, который он переделал в мастерскую:

— Провожу здесь почти все свое время.

Кругом были картины, многие из них Марине нравились. Она вспомнила, что он архитектор по своей прежней профессии, а дело его жизни — живопись. Вернулись в дом и, усевшись в удобные кресла, начали долгий разговор обо всем — давно так хорошо не было! Поздно вечером Роджер вызвал такси до метро. На прощание сказал:

— Приезжайте еще, буду ждать!

Роджер звонил еще и еще и приглашал Марину, каждый раз добавляя: «Алина уехала отдыхать» или «Алина повезла группу в Польшу». Была в этом какая-то недосказанность. Роджер как-то сказал, что живут они с Алиной нормально — как брат с сестрой. («Наверное, пора в таком возрасте, — думала про себя Марина, — но вот почему сын предложил ему переехать от „сестры“ к нему? Все тот же сюжет: уходил старик от старухи?») Марина как-то даже попросила Роджера:

— Что если я буду приезжать, когда Алина дома?

Тот снова перевел разговор на гарантии безопасности. Когда она ехала к нему, ощущала дискомфорт, приезжала — все, как рукой, снимало. Они подружились. Им было интересно вместе — даже мыслей о том, что он другой национальности и может чего-то не понять, у Марины никогда не возникало.

Марина понимала, что нравилась ему, — ну и прекрасно! Он ей тоже очень нравился. Как это замечательно друг другом восхищаться просто так — без корысти и даже без романтического флера! Их дружба оборвалась нелепо. Однажды Роджер позвонил, долго мялся, что было ему не свойственно, и, наконец, вымолвил:

— Вы не могли бы мне позировать?

— Обнаженной?

— Да.

Марина, взяв паузу, обреченно подумала: «Я же обязательно простужусь». А он тоже, наверное, чувствовал себя неловко и только усугубил эту неловкость, добавив:

— Это — работа, она оплачивается.

Тему замяли, разговор скомкали, но звонков больше не было. Двое взрослых — более чем — друзей не смогли «разрулить» неловкую ситуацию. Для Марины это было большой потерей. Она осталась одна. Можно, даже нужно было перезвонить, посмеяться, быть может, даже согласиться в принципе (когда потеплеет), но Марина заметила, что ей все меньше и меньше хотелось общаться с кем бы то ни было. Даже ежевечерние разговоры по телефону с семьей давались ей нелегко: «Как вы? Я тоже. Все в порядке. Погода? По сезону. Нет, снега нет. Я не помню, при мне его еще ни разу не было. Держитесь. Целую». Вешала трубку и… И ничего не хотела…

«Вторник. Ничего нового. Существовал»[130]. Среда. Ничего не делала. Существовала. Четверг.

По утрам не хотелось открывать глаза, перед ней выстраивались все ее грехи — и нынешние, и из далекого-далека: младшему сыну было четыре года, он с наслаждением топтался в луже, а она на него накричала. Как она могла! На детей кричат только русские… А однажды он просил ее пойти с ним на фильм о Пеле, а вместо этого она повела его на какую-то ей интересную мелодраму. А старший сын приехал с первой журналисткой практики, первые деньги заработал, а она тут же попросила взаймы, отдала потом? «Да, о чем это я!? Мама отнюдь не молоденькая в Москве с медсестрой живет, по мне, конечно, скучает, хоть и виду не подает… Муж родной, тридцать лет вместе, один… Недавно звонила, сказал: „Наши души, как птички, на одной веточке сидят“. И чем всю жизнь гордилась — тем, что врать не умела! Ну да, ведь мы же такие искренние, душа широкая и вся нараспашку. Правдой-маткой по физиономии — любимая национальная забава. Свекровь, покойница, правильно говорила: „Притворись“. „Молчи, скрывайся и таи…[131] Никогда не умела и только жизнь людям портила… А орала как на того же мужа, когда он возвращался из своих командировок: „Мать-одиночка я!“. Да, одиночкой была, но ведь всегда знала, что так будет, никаких надежд на какой-то иной расклад он и до свадьбы не подавал. Какие мальчишки замечательные, любящие, у такой-то матери! Я — жуткое, бессердечное создание, виновата во всем… Моя вина, моя великая вина! И что лежу сейчас, скрючившись в темноте и света не хочу — это наказание мне за все».

вернуться

127

Статуя Эроса в центре Лондона — одна из его визитных карточек.

вернуться

128

Она скончалась (англ.).

вернуться

129

Вы очень жизнестойкая (англ.).

вернуться

130

Ж. П. Сартр «Тошнота».

вернуться

131

Ф. Тютчев «Silentium!»