Лизавета ему в настроение улыбалась. Для поддержания. Ей самой до топора и дела-то не было никакого. Ей он, что дверь в стене: вещь нужная, так оно и должно быть – закрывается и открывается. Радости мужниной совсем не понимала. Больше за него радовалась.

Старику до того неловко было хвалебные слова о себе слушать, так тут он совсем от слов Степаныча в краску впал.

– Не пора нам ехать? – тихо спросил он, торопясь сменить тему для разговора.

Пузатый будильник на комоде показывал девять утра. Собрались быстро. В десять уже были около белокаменных стен монастыря. Степаныча тут редкий человек не знает. Ватага ребятни тут же кинулась к машине. Интерес их проявлялся вовсе не в Степанычу, а к тому, кого он привёз. Пацаны народ смекалистый. Если Степаныч кого привёз, знать, монетку можно выпросить побольше, чем у паломников, которые в автобусах приезжают, где по рублю, да по пятьдесят копеек подают. Тут и не десятку, а то и на пятьдесят рублей можно разжиться.

– А ну, остепенись! – кричал Степаныч. Для большей убедительности он высунулся в окно и махал кулаком. – Не видите – пожилой человек со мной! – экономил он деньги старика.

– Ничего, я подготовленный, – останавливал он Степаныча.

В руках старика появился потрёпанный холщёвый мешочек, набитый пятирублёвиками. Мешочек этот он давно готовил: пятирублёвики копил. Где от сдачи оставались, откладывал. Иной раз с пенсии зайдёт, где в игровые автоматы играют, поменяет рублей тридцать–сорок, а играть не играет. Разменяет и уйдёт. Он так думал: поеду, а там милостыньку надобно подать, без этого никак нельзя. Рупь, два – не серьёзно. Десятка – по бюджету не по карману. Пятирублёвиком подать: в самый раз получится.

Пацанов было семь. Дал по монетке каждому. А кто во второй раз, с другой стороны руку норовил протянуть, так он его примечал и не давал:

– Я хоть стар, да не слеп. Чуб твой заметлив, – говорил он ему.

Раздал сорок рублей. Математика не получалась. Кто-то всё таки сшустрил… Досадовал старик. Он подозвал внучат, дал и им монет да послал подать тем, кто у ворот монастыря просит. Кто из них и правда немощный есть, а кто подобный заработок за место работы себе определил.

Степанычем не всегда приветствовалась подобная раздача денег. Оно вроде и ладно, когда лишняя копейка в кармане завелась или кто занимается чем по коммерческой части, тогда оно можно себе позволить. Тут нет слов. Старик с грошовой пенсии подаёт. Не приветствовалось Степанычем подобное.

– Пацаны прокурят, тот пропьёт, – недовольно замечал он.

– Пусть, – отвечал старик. – Сам-то в детстве не курил чтоль? Ничё, вырасли.

– Я не попрошайничал.

– И я не попрошайничал. Братья мои младшие попрошайничали, и мне как старшему несли. Я уже одёжку и еду покупал. Без обид… Все в равных были, – старик бесцеремонно уставился в глаза Степанычу. – Оно что, разве ж в твоём детстве знакомые не побирались? Все богаты и сыты ходили?

– Были такие, как не быть, одни в соседстве жыли… Мать их одна поднимала семерых. Мужика на делянке деревом задавило. Мал мала меньше… Не хош, с протянутой рукой пойдёшь. Так ведь тогда и времена-то другие были.

Старик нервно встрепенулся.

– Ничем те твои времена от нонешних не отличаются. Как тогда выходили с протянутой рукой, так и теперь идут. Одинаково. Не от хорошей жизни руку тянут. А тот, – он кивнул на помятого мужика лет пятидесяти на ящике у ворот монастыря, – пусть пропьёт, обязательно пропьёт, кабы я не понимал, что это болезнь тяжелее других привычных нам хворей – не давал бы. На моём веку много эта гадость сгубила. Иному не в силах с собой справиться. Спроси его: хочет ли он быть тем, что он есть? Себя другим тешу: наберёт он сейчас сколь надо и в лавку, а там случись так, что мой пятирублёвик поверх останется, так это полбуханки хлеба зараз. Коль так, то больной человек рядом сыт. Чем не успокоение.

Старик не на шутку заводился. Степаныч что-то хотел сказать, но не успел.

– Знаю, знаю, что сказать хочешь, – отмахнулся он от него, – какие-то и не из бедности тут вовсе. Так что ж теперь, мил человек, сортировать мне их прикажешь? По моему разумению на твои слова другое умозаключение у меня присутствует: если один из десяти тут из бедности. И этот один нонче сыт будет, для меня тоже будет это успокоением. А другие не на моей совести – на своей оне совести. Им самим за себя ответ держать. От я, быват, иду по городу, вижу бомж сидит – грязный, запах от его, как мимо помойки идёшь. Иной раз молча пороюсь в кармане, хоть рупь, но дам. Что он за порошком в хозмаг устремиться, иль в баню? Знамо дело – нет. Другой раз с матом на него, дармоедом, тунеядцем назову… И опять всё равно рупь дам. Куда ж от него денешься. Жалко…

Старик вдруг замолчал и сколько-то шли молча. Неожиданно он опять заговорил:

– Я, быват, как с кем заговорю: вот, мол, в Верхотурье еду, как деньжат насобираю… Так мне не раз говаривали: бывали, знаем, город попрошаек. Тьфу, слово то какое! – сплюнул старик. – От них я даже подготовился, – посмеивался он и тряс холщёвым мешочком. – При монастырях всегда так было. И не зря я мешочком обзаводился… – Он помолчал и добавил: – Вот такие вот мои умозаключения… Никому их не навязываю, а себе, коль ты с ними не согласен будешь, строй сам какие тебе нравятся.

Опять шли молча. Шли по монастырю к храму. Уже к собору подходили. Старика здорово задело вот это вот «Город попрошаек». За живое задело… Задело оттого, что другое он тут видел: храмы с золотыми куполами видел, воздухом тем же, которым святые дышали, дышит, доброго человека видел, жену его видел. За них обидны эти их слова ему были. Он остановил Степаныча.

– Не вижу ничего плохого в попрошайничестве, – Опять начал старик. Степаныч хотел остановить его, но передумал. – Я вот тебе один сказ скажу, со мной это было. Недавно совсем: сынки мои по большим городам разбежались. Один в одном обосновался, другой в другом. Гостил как-то у старшего, домой возвращаюсь – чин-чинарём, в плацкарте, значит, еду. Поезд проходящий, с югов к нам идёт. Так вот, в эту самую плацкарту, в которую мне билет получился, до меня с моря девка с сыном села. Девка не девка – лет тридцать пять будет ей. Пацан с ей. Вот ему, – он показал на старшего внука, – ровесником будет. Так они цельных полтора месяца на югах провели. Слово за слово, выясняю: она вдова, поварихой где-то пристроена. Пацан рассказывает, как на дельфинах в дельфинариях катался, экскурсии разные пересказывал. В дороге едут, себя ни в чём не ограничивают: фрукты разные, самые лучшие покупают. На станции бинокли продают, она ему бинокль – на. Сама в ситцевом платьице; туфельки опрятные, но старомодные; косметики на лице нет; есть садится – крестится, поела – крестится. Спонцер нонче с привередием, на простушку, подобную ей, не зарится. Откуда у её такие деньжища, чтоб позволять себе такие немыслимые в её положении деньги? Это ж сколь денег за полтора месяца на югах потратить нужно! Мои вон обеспеченные, всё есть, в отпуска каждый год, – он опять указал на внуков. – А ей-то где деньги взять. Так я тебе скажу, откуда они – пацан её к музыке был способен, на каком-то нструменте играл, называл название на каком, не припомню теперь. Вроде нашей балалайки, токмо округлый какой-то и четыре струны на ём. Так вот, оне на том струменте по побережью народ скоморохами развлекали. Я о таком, вспоминаю, про времена эти при царе читал. А ты вот мне говоришь: времена другие. Рад был бы ему, если б сейчас средь этих пацанов того мальца встретил. Я от за того пацана более спокоен, чем за своих внучат.

– Тут таких нет, – сказал Степаныч.

– С Верхотурья та мать с мальчонком были, – говорил старик, – что б сын мир повидал: мать людей веселит, сына к этому делу приобщает. За труды его – деньги ему давали. Сможет она тута те деньги заработать, чтоб сына своего счастливым видеть? Мир малец увидел; мать кормит; цену деньгам знает. Славный пацан. Нет говоришь таких, времена другие… Пошли давай, – уверенно старик направился в собор, – делай обещанную кскурсию, меня не остановишь, так я без конца философствовать могу, дай только о чём.