Изменить стиль страницы

Снова донеслись голоса, и Хожиняк огорчился. Видимо, Гончар шел не один. Против обыкновения, он взял с собой кого-то. Если их только двое, то ничего. А если больше? Теперь Хожиняк пожалел, что не засел ближе к Паленчицам, где начинались болота, на которых он знал все тропинки и переходы. А здесь некуда спрятаться. Позади, за полосой разросшихся кустов, начинался редкий лесок, удобный на случай внезапного бегства, если на тропинке останется одинокий труп и некому будет преследовать; но он не спасет, если с Гончаром идет несколько человек. А их наверняка несколько. Зазвучал знакомый смех, и осадник снова стиснул зубы от прилива ненависти.

«Смейся, смейся, недолго тебе смеяться». Стиснув зубы, водил пальцем по затвору винтовки.

Голоса раздались совсем близко. Осадник напряженно ждал. Наконец, под розовой веткой, грациозно перебросившейся через тропинку, зажелтел платочек. Осадник выругался про себя. Впереди шла женщина. Он узнал Параску.

— Это ничего, — пробормотал он. — Параска помешать не может.

Зацепившись юбкой, женщина нагнулась, чтобы освободить ее от шипов ежевичного куста. Вслед за ней на тропинке появился… Руки Хожиняка дрогнули. Нет, это был не Гончар. Серая шинель, звезда на фуражке — но это другой. На поясе желтая кожаная кобура пистолета.

Палец Хожиняка потянулся было к курку. В конце концов не все ли равно? Тот ли, другой ли — все-таки одним из них, одной красной звездой меньше.

Но из-за чащи раздались новые голоса. Теперь вышел Гончар. В руках у него была золотистая ветка, он вертел ее, безмятежно насвистывая. Вплотную за ним шел Семен.

Пальцы отпустили курок. Три раза выстрелить не успеешь. Из трех открытых кобур вырвутся наружу черные пистолеты. Семен покажет им дорогу, он-то ведь знает каждый поворот, каждый куст.

Дуло винтовки опустилось. Зашелестели сухие листья.

— Что это? — спросил Гончар, и осадник замер от ужаса.

— Птица, наверно, или заяц, — певуче ответила Параска.

Все четверо прошли мимо. Хожиняк помутившимися от ненависти глазами смотрел им вслед. Высокая, стройная Параска — большевистская шлюха, большевистская потаскуха. Те двое — враги, захватчики, идущие через золотой лес, как через свой собственный! Семен — хам, которому кажется, что он теперь тут хозяин.

— Тебе еще покажут, научат тебя уму-разуму! — Хожиняка душила слепая, страшная ненависть. Ему опять захотелось прицелиться и послать им пулю в спину. А там будь что будет, пусть поймают, угробят, ведь рано или поздно все равно угробят.

Медленно опустился листок с дерева. Красный, пурпурный, как звезды на фуражках прошедших. Вот они уже миновали поляну, уже вошли в стену разноцветных, пронизанных солнцем кустов, уже сомкнулись за ними последние колеблющиеся ветви. А он не выстрелил…

Нет, это было бы уж слишком легко, слишком просто! Нужно еще побороться, рассчитать. Игра еще только началась, и было бы жалко не дождаться конца, когда побледнеет лицо Гончара и другие лица, когда будет кричать от ужаса эта льнущая к ним девка, когда будет колотиться башкой оземь Семен, когда следа, знака не останется от них, когда их, как вихрем, выметет грядущий час — час, который должен, должен прийти… Ох, нет, не стоит сейчас гибнуть, надо дождаться этого часа. Не будет пощады, не будет милости. Расплата за все: и за прежнее и за теперешнее — за все!

Он медленно встал и выбрался из чащи кустов. Осторожно, оглядываясь, тронулся к потайному месту. Тщательно спрятал винтовку и вышел на тропинку. Ярко горели цветом зари листки бересклета, снова засвистала птица в ветвях. Шелестела опавшая листва на тропинке. Здесь, на этой тропинке, широко разметавшись, должен бы теперь лежать труп Гончара. Пусть бы он посмотрел мертвыми глазами на солнце, пусть бы полежал, пока его не нашли бы деревенские друзья. Эх, сегодня не удалось — удастся в другой раз!

С запекшейся в сердце злобой шел Хожиняк в деревню. Как пламя, пылали кусты. И вдруг ему пришла в голову нелепая мысль: а может, это лишь дурной сон? Он придет в деревню, и окажется, что ничего не произошло. У старосты сидит слегка подвыпивший Сикора, окликнет его и условится о встрече и выпивке. Из Синиц приедет Вольский. И окажется, что все, как было, так и осталось.

И те досентябрьские дни показались вдруг Хожиняку спокойными, ясными, чудесными. В эту минуту он забыл обо всем, что его тогда угнетало, — о ненависти крестьян, о сожженном доме и сарае, о выстрелах из-за кустов. Он помнил лишь одно: был мир, текла установившаяся жизнь — с властями, с полицией, как полагается.

Из деревни донесся смех, и Хожиняк вернулся к действительности. Он сжал кулаки. Теперь уж он думал не о том, что было раньше, а о дне, который наступит. День мести, красной от крови, пылающей огнем мести.

Он вышел на опушку. Зачернели хаты деревни. Он посмотрел на них с ненавистью. Тростниковые крыши, деревянные стены — все обратится в дым в тот желанный день.

Он больше не мог уже думать ни о чем другом. Только о Гончаре. Он был одержим Гончаром. Гончар был не просто большевиком, а живым воплощением большевизма.

— Я убью тебя, — бормотал сквозь зубы Хожиняк и уже сожалел, что не решился на это. Надо было стрелять ни о чем не думая. И будь что будет.

Он продолжал бродить повсюду в надежде хоть издали увидеть врага. Бродил ночью по Паленчицам, глядел в окно, где горел никогда, казалось, не гаснущий огонек. Замечал тень на стекле, и челюсти его вжимались: ведь это, может быть, его тень. Иногда ему казалось, что позади слышится смех, и он вздрагивал, когда, оглянувшись, никого не замечал. Гончар преследовал его наяву и во сне. И поражение, развал, несчастье родины — все это отступало в тень, заслоненное ненавистью к Гончару.

Хожиняк не ел, не спал, все время был на ногах. Он бродил, словно в горячечном жару, шепча сухими, запекшимися губами это имя, с диким ожесточением, с угрозой мести, с ненавистью, переходящей все границы.

Он твердо решил, что нужно действовать осторожно, обдуманно, мудро. Но все эти решения ничего не стоили. Четыре дня спустя, после безуспешного сидения в засаде, он вдруг лицом к лицу столкнулся с Гончаром на улице. Он не посторонился, не отступил. Взглянул прямо в рябоватое лицо, выдержал взгляд ясных глаз, впился в них горящими от гнева зрачками. Гончар оглянулся, приостановился. Осадник ускорил шаги. Не то чтобы он испугался, нет! Но он чувствовал, что не может преодолеть желания обернуться, броситься на него, задушить ею голыми руками. У него не было при себе оружия. Конечно, с винтовкой незачем шататься по местечку, но зря он оставил в сарайчике револьвер… Можно было выстрелить прямо в лицо и среди бела дня уложить Гончара посреди улицы. Этот выстрел отдался бы гулким эхом, придал бы бодрости, послужил бы сигналом для всех, кто мучится в одиночку, как и он, Хожиняк. Нет, теперь уж он никуда не двинется без револьвера, хотя это, разумеется, риск. И пускай. Он чуть не плакал от злости при мысли, что все могло уже быть кончено.

Впрочем, найти случай нетрудно. Гончар постоянно встречался на улицах местечка, заходил в домики у реки, расхаживал по деревням.

В тот же вечер Хожиняк не выдержал, увидев движущуюся за окном тень. Улица была пустынна и тиха. Шумно грянул выстрел, со звоном посыпались стекла. Хожиняк одним прыжком перемахнул через забор и побежал садами, слыша нарастающий шум на улице, голоса, торопливые шаги.

На другой день он стрелял в Гончара сквозь щель в стене своего сарая. Он исчез прежде, чем успели окружить дом и обыскать в нем все закоулки. Но когда он вечером явился на ночлег, трясущийся от страха хозяин отказал ему:

— Не хочу! Не желаю! Чтобы глаза мои тебя не видали! Убирайся! Убирайся! Погубить меня хотел, прямо им в руки выдать!

— Да ведь ничего не случилось.

— Ничего! Хорошо тебе говорить — ничего. Я вывернулся на этот раз, поскольку никто не мог доказать, что стреляли отсюда. Ты что думаешь, за мной не будут следить теперь? Убирайся, видеть тебя не желаю!

— Вот только сегодня переночую…