Изменить стиль страницы

— Ни за что! Убирайся! А то…

Лицо Хожиняка перекосилось. Он подошел к трясущемуся приятелю:

— А то — что?.. Донесешь на меня, выдашь, а?

Он хлопнул дверью и вышел на улицу. Ему сразу бросилось в глаза, что в местечке что-то изменилось. Милиционеры с красными повязками ходили по улицам; стало оживленнее.

— Теперь будут остерегаться, — пробормотал он про себя, и вдруг ему стало как-то тесно. Перед домом, в окно которого он вчера стрелял, он увидел солдата с винтовкой.

— Часового поставили…

Когда утром, вставая из-под дерева, прозябший и мокрый от росы, он заметил едущего на машине Гончара, то почувствовал, что добыча ускользает у него из рук. Трепещущий Волчик дал ему знать, что пришел приказ обыскать окрестности. В соседней деревне тоже кто-то стрелял в командира.

— Теперь они возьмутся, — трепетал Волчик. Хожиняк пожал плечами. Но он и сам почувствовал, что начинается что-то серьезное. Поэтому Хожиняк обрадовался, когда Суский, проходя мимо него, бросил на землю записку. «Осторожный человек», — подумал он презрительно, но записку взял, нагнувшись будто бы для того, чтобы заправить шнурок на ботинке. Прочел он ее в лесу, с трудом разбирая расплывшиеся буквы:

«Сборный пункт в избе нищей, в излучине Стыри. Проект — пробираться пока к литовской границе. Если хочешь, можешь идти с нами».

Хожиняк обрадовался. Олек не забыл о нем. Когда-то они вместе служили в армии, потом тот был осадником в нескольких десятках километров отсюда. Они встречались редко, Хожиняк написал ему в период своих разговоров с Вольским. И вот ответ. Нет, он не согласен пробиваться к литовской границе. Надо оставаться и действовать здесь. Нужно с ними сговориться. Интересно, кто там еще с Олеком?

То, что он пытался раньше внушить Вольскому, Волчику, стало теперь реальностью для него самого. Что-то делается. Есть какие-то люди. Есть! Раз Олек пишет «с нами» — значит, есть хоть несколько человек. Нетрудно будет убедить их, что нужно остаться, что нужно действовать на месте.

Хату нищей он знал. Это была ветхая развалина у реки, на пустыре, куда не заглядывала ни одна живая душа. Да, место они выбрали подходящее. Там можно укрыться, устроить базу для нападений. Ни одна собака не полюбопытствует узнать, что там происходит. Никому не придет в голову, что там кто-то скрывается. До войны, когда по реке ходили пароходы, могла еще быть опасность. Но сейчас — кому придет охота брести по трясинам и болотам, смотреть, что делается в этой хате?

Он оживился. Кто там, в этой хате, и сколько их? Быть может, целый отряд, который сможет предпринять что-нибудь дельное? Непонятно, почему к литовской границе? Ведь это дальше, чем до румынской или венгерской. Ну, да все равно. Он убедит их остаться. Бегут, торопятся, драпают за границу. А Гончар может преспокойно во все соваться, заводить свои порядки… и Гончар и другие. Хватит! Кто ушел, тот ушел. Остальные должны остаться и действовать.

Он подумал о дороге: часть пути пешком, а дальше можно будет проплыть в лодке. Потом ему подумалось, что надо бы зайти к Ядвиге, дать ей знать. Но тут снова нахлынуло враждебное чувство к ней. Вспомнилось, что она ничего не возразила, когда он бросил ей в лицо имя Иванчука. Он сам тогда не верил этому, а теперь не знал, что и думать. Может, и правда? Нет, к Ядвиге он не пойдет. Пусть управляется, как знает. В самые трудные, самые тяжкие для него минуты она отнеслась к нему, как к чужому. Ладно! Пусть он и впредь останется для нее чужим.

Вечером он осторожно, с заднего хода, забежал в лавочку. Трясущийся от страха хозяин дал все, что потребовал Хожиняк, только бы поскорей отвязаться. Он вытащил даже из какого-то тайного хранилища коробку сардинок, словно хотел откупиться ими от ненавидящего взгляда Хожиняка.

— А вы небось рады, что я ухожу! Спокойней будет спекулировать, получать большевистские денежки… Как-никак, квартиру мне давали, рисковали…

— Что вам от меня надо? Ну, давал квартиру, есть вам давал. Рисковал, разумеется.

— То-то вы и довольны, что я ухожу.

Лавочник рассердился:

— Чего мне быть довольным или недовольным? Обвенчался я с вами, что ли? Здесь вы — хорошо. Ушли — тоже хорошо. Каждый живет своим умом.

— Вот, вот. Каждый своим умом… Только не знаю, правильно ли ваш ум вам советует…

— Ну, невсякому же в окна стрелять! — ядовито заметил тот. Его уже разобрала злость. Хожиняк пожал плечами. Не из-за чего тут заводить споры.

— Я скоро вернусь. Уже не один, — сказал он и, выходя, подумал о Гончаре.

— Скатертью дорожка, — бормотал лавочник, тщательно вытирая следы мокрых ботинок осадника: чем черт не шутит!

Взяв подмышку сверток с едой и сунув в карман револьвер, Хожиняк направился к реке. Осторожно столкнул в воду лодку Суского и поплыл в ночной мрак, слабо освещенный отражающимися в воде звездами. Весла тихо погружались в воду. Быстро исчезали во мраке Паленчицы. Перед ним простиралась большая река, бесшумно катящая вдаль свои воды. Где-то далеко ожидали те, у устья Стыри, у берега Припяти.

В хате, обычно пустой и покинутой, в отсутствие нищей хозяйничал ее сын — оборванный подросток Гаврила. Чуть не с первого дня, как Красная Армия перешла границу, тут начались чудеса.

Мальчик стоял на пороге хаты, когда из прибрежных камышей вышел человек и твердым, уверенным шагом направился к нему.

— Дома есть кто?

Мальчик внимательно посмотрел на пришельца. Высокий. На ногах рваные обмотки. С худого загорелого лица пристально глядели светлые глаза.

— Кому тут быть? Я вот.

— Твоя хата?

— Ну, моя.

— Переночевать можно?

Гаврила пожал плечами:

— Мне-то что? Ночуйте.

Высокий вошел в хату и осмотрелся.

— Н-да, не слишком здесь у тебя комфортабельно…

— А хата как хата.

— Один живешь?

— Один. Мать пошла по́ миру, кто ее знает, когда придет.

Чужой уселся на скамью, сбросил рюкзак и принялся расшнуровывать ботинки. Он охнул, стаскивая их с ног. Портянки были черные, пропотевшие, издавали тяжелый запах.

— Печка тут у тебя есть?

— Как же без печки? Не видите разве?

— Ты бы воды согрел.

Гаврила встал, не переставая наблюдать за гостем.

— Дров у меня нет.

— Какие еще тебе дрова! Сбегай на реку, мало там щепок валяется? Да поживей!

— А на что мне это? — заупрямился было мальчик.

— Уж я скажу на что! Ну, валяй за щепками, слышишь?

Гаврила пожал плечами и полез под печку, где лежали сложенные дрова.

— Ну, вот видишь, и дрова нашлись. Меня, братец, не надуешь… Поесть тоже найдется?

Сидя на корточках перед печью, мальчонка с насмешливой улыбкой обернулся к нему:

— Как не быть? Есть. Только бы брюхо не лопнуло с той еды.

— Ну вот… А хлеба с колбасой ты бы поел?

Гаврила недоверчиво поглядел на него, но тот уже вытаскивал из рюкзака темную ковригу хлеба и кусок покрытой белой плесенью колбасы.

— Эх, и грязи же тут, — ворчал он, с отвращением рассматривая стол. — Сто лет, наверно, не мыт?

— А на что его мыть?

— Разумеется… Дай по крайней мере какую-нибудь тряпку, стереть с него.

Гаврила лениво подошел, стащил с головы дырявую шапку и раза два махнул ею по столу.

— Эх ты, троглодит.

— Что?

— Нет, нет, это я так сказал. Заграничное такое, понимаешь, словечко. Не здешнее.

— Слышу, что не здешнее.

— Да ты, оказывается, гораздо сообразительней, чем кажешься на первый взгляд.

Гаврила потерял обычную самоуверенность: чужой сидел на лавке, как у себя дома, и разговаривал не переставая, тоже словно с самим собой. Он резал кружочками колбасу и разделил хлеб на две части.

— Ешь! Колбаса как камень, ну, да ничего — разжуешь как-нибудь. Ну, как?

Мальчик только головой кивнул: рот у него был набит хлебом.

— Вот видишь. Хорошо бы чаю, но как назло… весь вышел. Воду поставил? Ладно. Ноги чертовски сопрели, надо отмочить. А потом возьмешься за уборку.

— Как? — не понял Гаврила.