Изменить стиль страницы

Общественное мнение, приличия, порядочность! Кто в Лодзи с этим считается! Кому тут придут в голову подобные дурацкие мысли! И что такое, в конце концов, эта порядочность!

Бухольц был порядочным человеком? Да кто об этом спрашивал! Спрашивали лишь о том, сколько он оставил миллионов!

Вот бы иметь миллионы, ощущать их в своих руках, обложиться ими, распоряжаться ими! Так размышлял Стах, сворачивая к станции, и душа его наполнялась безумной, до боли страстной жаждой денег, наслаждений, власти. Как голодная собака глядит на мясо, с такой жадностью смотрел он на фабрики, на дома, на роскошную жизнь богачей, на их красивых женщин, их дворцы.

У него был яростный аппетит к наслаждениям, и он обещал себе его удовлетворить. То был голод, издавна живший во множестве поколений людей униженных и угнетаемых более сильными, отталкиваемых от пиршества жизни, измученных трудом, алчущих, — теперь пришел его черед, он поднимал голову, он жадно протягивал руки, хватал добычу и утолял извечный этот голод.

«Уж я отыграюсь за все, я свое возьму!» — думал Стах, с ненавистью вспоминая годы своего детства, как он пас коров, как прислуживал в монастыре, как получал колотушки, вспоминая бедность их семьи, унижения, выпавшие на его долю в гимназии, унижения, которые он испытывал, получая помощь от своих благодетелей, унижения, перенесенные всей семьей.

— Уж я отыграюсь за все! — повторял он, чувствуя в душе отчаянную отвагу.

А покамест он всеми способами наживал деньги, торговал чем придется, наживался где только мог. Он заведовал складами Гросглика, а кроме того, вел собственную торговлю углем, дровами, отходами хлопка, яйцами, которые получал через посредство своих родственников, брал на продажу различные товары — не брезговал ничем.

Говорили, что он скупает «красный товар», то есть унесенный с поджигаемых фабрик, что занимается ростовщичеством, что вместе с Гросгликом обделывает темные дела, — такие шли слухи.

Стах знал, что о нем говорят, и презрительно усмехался.

— Мне от этого ни тепло, ни холодно! — прошептал он, подумав о молве, и свернул на боковую улочку, идущую вдоль заборов, за которыми стояли ряды складских помещений для строительного леса, цемента, скобяных изделий, извести и угля.

Улица была немощеная, без тротуаров, вся она представляла собой одну огромную лужу, по которой пробирались сотни тяжело груженных подвод. Склады угля тянулись по левую сторону улицы у основания железнодорожной насыпи — окутанные облаком черной пыли, подымавшейся от разгружаемого угля, сновали там наверху товарные составы.

Вильчек жил при складе, в жалкой будке, сколоченной из досок и заляпанной до плоской крыши черной грязью; будка эта служила также конторой.

Быстро переодевшись, натянув высокие сапоги, Стах принялся за работу. Но спокойно работать не мог, слишком был возбужден и радостно взволнован сегодняшнею покупкой, да еще то и дело вспоминались похороны, или же выводил его из равновесия глухой стук вагонов на насыпи — он бросал перо и принимался ходить по конторе, поглядывая в окошко на склады, на конусообразные кучи угля и подводы.

Ежеминутно подводы эти въезжали на весы с таким грохотом, что вся его будка дрожала, — к этому оглушительному шуму примешивались человеческие голоса, конское ржанье, громыханье выгружаемого из вагонов угля, свистки паровозов; врываясь через открытые двери, все эти звуки заполняли грязную, обшарпанную комнатушку, по которой кружил, углубляясь в свои мысли, Вильчек.

— Там, у вагонов, ждут какие-то господа! — доложил ему рабочий.

На железнодорожной насыпи стояли Боровецкий и Мориц.

Вильчек неуверенно протянул руку. Мориц ее пожал, а Боровецкий притворился, будто ее не видит.

— Нам срочно нужны платформы для перевозки!

— Сколько? Для чего? Откуда и куда? — коротко спросил Стах, задетый поведением Кароля.

— Числом побольше, для хлопка, со станции ко мне, — ответил Мориц.

Они быстро договорились, и те двое ушли.

— Подумаешь, шляхтич! — злобно пробурчал Вильчек, вспоминая, как при прощанье Боровецкий засунул руки в карманы и только милостиво кивнул ему.

Стах оскорблений не забывал, мстительное его сердце взяло на заметку еще и это унижение, тем более обидное, что было не заслужено.

Но времени размышлять над обидами не было, день заканчивался, и на складах кипела напряженная работа. Ежеминутно локомотивы подвозили вереницы груженых вагонов, разъезжались в разные стороны, подтягивали порожняк, извергали клубы дыма и со свистом, стуком, лязгом пробивались сквозь пелену дыма и пыли, либо, освободясь от вагонов, отчаянно свистя, мчались в депо.

Внизу, под насыпью, на складах, в черной туче пыли слышались раздраженные голоса, заливисто ржали кони, свистели кнуты, кричали возчики, а издали доносились уличные шумы, глухой, могучий гул окружавшего станцию, заслоненного дымным маревом города.

Вильчек суетился, бегал то в контору, то к кучам угля, на насыпь, к возчикам, выезжавшим со станции; он пробирался между подводами, шлепал по грязи и, в конце концов смертельно устав, присел отдохнуть на ступеньку порожнего вагона.

Смеркалось — вечерняя заря разбросала по небу полосы пурпура и испещрила кроваво-красными бликами блестящие цинковые крыши, по которым ползли клубы рыжего дыма; мутная, унылая тьма заливала улицы, ползла вдоль стен, забивалась в тупики, стирая очертания предметов, гася краски, поглощая остатки дневного света, набрасывая на весь город грязные лохмотья сумерек, в которых постепенно загорались огни.

Но вот наступила ночь, над городом повисло зарево, шумы усилились, грохот стал слышней, стуки явственней, крики громче, и наконец все звуки слились в оглушительный, нестройный хор — от голосов машин и людей сотрясался воздух и дрожала земля!

В Лодзи шла лихорадочная ночная работа.

— Шляхетские последыши! Скоро все вы к черту уберетесь! — пробурчал Вильчек, он все никак не мог забыть Боровецкого — презрительно плюнув, он подпер кулаком подбородок и уставился на небо.

Очнулся Стах от пенья, доносившегося с пустынной улицы.

— А на рынке Гаера нашла я себе фраера! Тарарабум-бия! — пел кто-то. Но вскоре голос заглох, удалившись куда-то в темноту.

Вильчек спустился в свою контору, привел в порядок бумаги, отправил последние подводы. Распорядившись, чтобы все склады заперли на замок, съел ужин, приготовленный ему рабочим, и отправился в город. Ему нравилось бродить без цели, приглядываться к людям, смотреть на фабрики, узнавать городские новости, нравилось дышать этим волнующим, насыщенным запахами угля и красок воздухом. Его восхищало могущество города, таившиеся на складах и на фабриках огромные богатства вызывали в его глазах алчный блеск, жгли душу чудовищными мечтаньями, вселяли неуемную жажду власти и наслаждений; бешеный водоворот жизни, поток золота, струившийся по городу, завораживали его ум, гипнотизировали, наполняли трепетом неизъяснимого вожделения, придавали сил для борьбы, для победы, для разбоя.

Он любил эту «землю обетованную», как хищный зверь любит дикий лес, где таится его добыча. Он преклонялся перед этой «землей обетованной», текущей златом и кровью, он жаждал ее, добивался ее, похотливо протягивал к ней руки и победно кричал: «Моя! Моя!» И по временам ему казалось, что он овладел ею навеки и уже не отпустит свою добычу, пока не высосет из нее все золото.

Часть вторая

I

— По загривку его, а теперь в бок, теперь по голове! Раз, и еще разик! Так-то вот, сударь любезный!

— Ваше преподобие, картами, точно цепом, бьете, — недовольно проворчал старик Боровецкий.

— Это напоминает мне один случай. Дело было в Серадзском повете — у Мигурских…

— Цепом не цепом, а козырями бью, козыречками разлюбезными, — щурясь от удовольствия, проговорил ксендз. — У меня, Зайончковский, про запас еще дамочка есть, чтобы короля твоего прихлопнуть!