Изменить стиль страницы

— Подумает, что у вас хороший сон и аппетит и время вам некуда девать, коли тратите его на такое ребячество, — иронически заметил Кароль.

Ксендз посмотрел на него сердито, но уже в следующую минуту глаза его снова лучились добротой; выколотив и набив трубку, он подставил ее Ясеку: прикурить.

— А у тебя, сударь, наверно, зубы болят. Это к дождю…

Вскоре он простился и ушел.

Наступило долгое молчание.

Старик Боровецкий задремал в своем кресле.

Анка с прислугой убирала со стола, а Кароль, сидя в глубоком кресле и покуривая папиросу, насмешливо поглядывал на Макса, не спускавшего восторженных глаз с Анки.

Вскоре все разошлись по своим комнатам.

Максу постелили в гостиной, выходившей в сад.

Была чудная ночь. К проникновенно-печальным соловьиным трелям присоединились дрозды из приречных кустов, и каскад дивных звуков хлынул в тихую, волшебную июньскую ночь; от нагретой земли исходило тепло, на небе сияли звезды, благоухала росшая под самым окном сирень.

Максу не спалось.

Он открыл окно и, глядя в повитую туманом даль, думал об Анке. И вдруг услышал ее тихий голос.

Высунувшись в окно, он увидел ее сидящей на подоконнике во флигеле, который стоял под прямым углом к дому.

— Скажи, чем ты огорчен? — послышался молящий голос.

— Ничем я не огорчен, просто нервы расходились, — отвечал мужской голос.

— Поживи денька два-три дома и немного успокоишься.

В ответ послышалось невнятное бормотание. Потом Макс уже не мог разобрать слов: первый голос звучал так тихо, что его заглушало доносившееся с лугов кваканье лягушек, тарахтенье телег на дороге и птичье пение, которое становилось все громче.

В ярком лунном свете серебрился туман, кисеей затянувший землю; отливали серебром мокрые от росы листья.

— Ты слишком романтично настроена, — снова донесся недовольный мужской голос.

— Потому что люблю тебя. Потому что твои огорчения принимаю ближе к сердцу, чем свои собственные, и хочу, чтобы ты был счастлив.

— Нет, потому что, рискуя получить насморк, разговариваешь со мной через окно. Правда, соловьи поют и светит луна…

— Покойной ночи.

— Покойной ночи.

Окно захлопнулось, и за белой занавеской зажегся свет.

Кароль остался стоять на прежнем месте; чиркнув спичкой, он закурил, и к соломенной крыше потянулась тоненькая голубоватая струйка дыма.

Макс тоже закурил, стараясь не шуметь, чтобы не выдать своего присутствия.

Его разбирало любопытство, вернется ли Анка и о чем они будут говорить.

Он злился на Кароля.

Окно в комнате Анки было закрыто; за занавеской мелькала ее тень, поминутно приближаясь к окну. Может, он уловил бы и шорох ее шагов, но мешали соловьи и набежавший ветерок. Подувший откуда-то с лугов и болот, он всколыхнул темневшие стеной озими, пробрался крадучись в сад, зашумел в ветвях, раскачал кусты сиреней, зашуршал соломой на кровле, и на Макса повеяло теплым, влажным запахом хлебов.

— Завтра придет Карчмарек, ну тот, который у нас землю купить хочет, — опять послышался женский голос.

Макс засмотрелся в сад и не слышал, как открылось окно.

— Отец ведь не продаст.

— Но, может, тебе нужны деньги?

— Да, мне нужен миллион, — раздался насмешливый голос.

— Он согласен и на аренду, ему земля для зятя нужна.

— Поговорим об этом завтра.

— Выездных лошадей возьмешь в Лодзь или продашь?

— На что мне там эти старые клячи.

— Дедушка так привык к ним… — послышалось грустное сопрано.

— Ничего, отвыкнет. Все это ребячество. Может, ты и сад прикажешь перенести в Лодзь и своих коровушек, курочек, гусанек да поросяток возьмешь с собой. Словом, все хозяйство прихватишь.

— Напрасно ты думаешь, что твои насмешки помешают мне взять то, что я сочту необходимым.

— Не забудь и про фамильные портреты. Сенаторам Речи Посполитой негоже пылиться на чердаке, — с издевкой произнес мужской голос.

Женский голос не ответил.

Послышался тихий плач, а может, Максу показалось и это журчал ручей за садом.

— Анка, прости меня! Я не хотел тебя обидеть. У меня нервы расстроены. Прости! Не плачь, Анка!

Макс увидел, как Кароль спрыгнул в сад, из окна к нему протянулись две белые руки и головы их сблизились.

Больше он не смотрел и не слушал.

Закрыв окно, он лег, но заснуть не мог; ворочался с бока на бок, бормотал проклятья, курил, а сна не было ни в одном глазу. В кустах сирени громко щелкали соловьи, и ему чудилось, будто он слышит голоса Анки и Кароля.

«И о чем они так долго разговаривают?» — с раздражением подумал он и, чтобы убедиться, там ли еще они, встал.

Кароль стоял под Анкиным окном, но они говорили так тихо, что ничего нельзя было разобрать.

«Амурничают, спать не дают», — со злостью пробормотал Макс и со стуком захлопнул окно.

Но июньская ночь с ее кипучей весенней жизнью прогоняла сон.

Луна светила прямо в окно, наполняя комнату голубоватым сиянием, озаряла мягким светом спящий городишко с его пустынными улицами, раздольные, подернутые серебристым туманом поля с тихо колыхавшимися всходами. От лугов и болот, точно дым из кадильниц, поднимались беловатые испарения и устремлялись к темно-синему небу; в туманной мгле, в сонно шумящих, покрытых жемчужной росой хлебах неумолчно стрекотали кузнечики, и от этой мелодии — приглушенной, дробившейся на мириады звуков — звенел воздух; ее подхватывали лягушки, громко повторяя хором: «Ква-ква-ква!»

Когда они на миг умолкали, их сменяли другие голоса, доносившиеся с дальних болот, от заросших прудов, поблескивавших зеркалом вод, изрезанных золотистыми лунными дорожками, доносились они и с берегов ручьев, окаймленных клонившимся под тяжестью росы аиром, из желто-голубых от калужниц и незабудок оврагов, над которыми стояли старые, трухлявые ивы, чьи верхушки походили на огромные головы, точно густыми волосами покрытые молодыми побегами.

Отовсюду неслись таинственные крики, пение, шорохи, исполненные любовного томления звуки и, сливаясь воедино, слагали гимн во славу волшебной ночи.

В кустах сирени заливались соловьи, им вторили тысячи птичьих голосов; на лиственнице посреди двора клекотал аист, испуганно кричали болотные чайки, нежно щебетали ласточки в гнездах, шелестели хлеба, жужжали майские жуки, мычали коровы в хлевах, на далеких пастбищах ржали лошади.

Но вдруг все смолкало, и воцарялась такая немая, недвижная тишина, что казалось, слышно, как с листа на лист падает капля росы, как за садом лепечет ручей и тяжело вздыхает сама мать-земля.

После минутной тишины хор голосов зазвучал еще громче и оглушительней. Деревья, травы, всякая живая тварь пели проникновенную песнь любви, и, казалось, ветки, цветы, руки в страстном порыве тянулись друг к другу.

И овеянная благоуханием земля со всеми своими звуками: пением, бормотанием, шелестом, бьющей ключом жизнью, с искристым блеском и лучистостью, точно подхваченная неистовым вихрем любви и томлением по вечности, порожденными этой июньской ночью, бросилась, как в объятия, в темную разверстую бездну, усеянную холодными росинками звезд, таящую в себе мириады солнц и планет, — бездну глухую, таинственную и страшную.

Нет, Макс положительно не мог уснуть.

Под самым окном распевал соловей; сидя на покачивавшейся под ним ветке и ничего не слыша, он выводил дивные трели, и невыразимо чарующие звуки лились потоком, обрушивались каскадом, как жемчуг, сыпались на сад, на цветы. А из чащи ветвей сонно, апатично отвечала ему самочка.

— Чтоб тебя черт побрал с твоим писком! — рассердился Макс и швырнул в кусты башмак.

Соловей перепорхнул на другой куст, и когда Макс лег, вернулся на прежнее место и снова запел. Макса это привело в ярость, и, повернувшись к стене, он закутался с головой в одеяло, но заснул только под утро.

Этой ночью в куровской усадьбе никому, кроме пана Адама, не спалось.

В особенности Анке: разговор с Каролем не успокоил ее, а, напротив, только укрепил подозрение, будто он что-то от нее скрывает, но разве ей могло прийти в голову, что скрывает он свое безразличие к ней и с трудом делает вид, что любит ее.