Изменить стиль страницы

— Карл, наклонись поближе, еще ближе! — шептала Люция.

— Так хорошо? — тоже шепотом спросил Кароль, всовывая голову в окошко кареты.

— А так хорошо? — шепнула она, крепко целуя его в ухо.

— Очень!

Он выпрямился и оперся плечом о дверцу кареты.

— Почему не едут? — ныла в глубине кареты тетка, сопровождавшая Люцию.

— Я должен с вами проститься.

— Еще минутку, дайте руку.

Кароль окинул взглядом вереницу экипажей, протянувшуюся по Рынку, и, крадучись, заслоняя собою окошко, просунул руку.

Люция быстро поднесла ее к губам, крепко поцеловала и погладила себе шею и подбородок его пальцами.

— Сумасшедшая! — прошептал Кароль, отодвигаясь от окошка на дистанцию, дозволяемую светскими приличиями.

— Я люблю тебя, Карл! Приходи сегодня непременно, я хочу тебе сказать что-то очень важное! — шептала Люция, ее пурпурные уста пылали и выпячивались для поцелуя, глаза ярко сияли.

— До свиданья! — громко произнес он.

— Муж приедет завтра, надеюсь, вы про нас не забудете! Приходи!

— Приду! — шепотом ответил Кароль, чинно кланяясь.

Он быстро отыскал своих друзей и сразу же обратился к Морицу:

— Может, мы бы поехали с кладбища прямо на станцию?

— Хлопок пришел утром. Деньги у тебя есть?

— Есть. Я хочу сейчас же выкупить.

— Когда ты уволишься у Кнолля?

— А я уже свободен. Завтра поедем окончательно осмотреть здания.

— Вот и хорошо, я на завтра уже пригласил мастера, через несколько дней можно начинать кладку.

— А где Макс?

— У него мать тяжело больна, боюсь, как бы опять нам не идти на похороны.

— У смерти, однако, есть и хорошие стороны, — заметил Куровский.

— Разве что бессмысленность, с которой она механически косит кого надо и кого не надо.

— Вот люди сегодня отдыхают бесплатно.

— Ошибаешься, Кнолль распорядился, чтобы из их заработка эти полдня вычли. Он считает, что они могут отдыхать бесплатно из благодарности к покойнику.

— Значит, частично возместит расходы на похороны. Надо будет и мне написать то же самое в завещании моим наследникам. Как вы думаете, Мышковский?

— Думаю, что это глупо.

— Не огорчайтесь, сие от нас не зависит. Умер, что тут поделаешь! «Зуб смерти коснулся его своим пальцем», как сказал Екклезиаст. Смерть это неизбежность.

— Да я не о том. Бухольц уже вне игры! — Тут Мышковский провел рукою по горлу. — А мне хочется пива, да не с кем выпить.

— Со мною тоже не выйдет, я сейчас еду домой.

— Ну может, еще кого-нибудь найду.

Они разошлись в разные стороны, а процессия между тем уже выходила на узкую, обсаженную тополями улочку, ведущую к кладбищу. Улочка была немощеная, покрытая глубоким слоем черной грязи, — тысячи ног месили ее, и брызги летели во все стороны, что заставило многих провожавших покойника повернуть обратно в город.

Ряды еще голых тополей, у которых ветви были обломаны ветром, а со стволов содрана кора, чахнущих от ядовитых вод, что текли с фабрик по глубокой канаве, выстроились, как вереница жалких калек, угрюмо потряхивая остатками веток, словно, собравшись с последними силами, грозили местью за свое злополучие этой великолепной процессии, в которой время от времени звучал мощный хор голосов, — он разливался вширь по просторам черных, пропитанных влагой полей, где темнели купы голых деревьев, убогие домишки, трубы кирпичных заводов и силуэты нескольких ветряков, которые, подобно гигантским мотылькам, насаженным на шпильки, трепыхали черными крыльями на фоне голубого неба.

Процессия медленно выплывала из города, растягивалась по грязной улице мимо покосившихся, жалких строений, медленно вползала в кладбищенские ворота и растекалась по аллеям и между могилами, — а в глубине кладбища, среди безлистных деревьев и черных крестов, заиграли красками хоругви, замерцали огоньки свечей и серебряный гроб Бухольца, покачивавшийся во главе длинной процессии на плечах несших его.

Но вот воцарилась тишина, пенье смолкло, разговоры прекратились, музыка заиграла тише, только слышался топот тысяч ног да сухое потрескиванье качающихся деревьев. Гулко, громко, печально ударили колокола.

Начался последний акт комедии смерти. Какой-то оратор, забравшись на возвышение, с пафосом вспоминал добродетели и заслуги усопшего; второй оратор надтреснутым, слезливым голосом прощался с усопшим и оплакивал осиротевшее человечество; третий обращался к гробу от имени семьи, от имени безутешных друзей; четвертый выступал от имени нищих толп, стоящих вокруг, от имени этих тружеников, согнанных сюда страхом за свое будущее, тех, кому покойник, дескать, был отцом, другом, благодетелем.

При этих словах глухой ропот пронесся по толпе, тысячекратным вздохом охнула она, блеснули кровавыми отблесками слезы в тысячах пар глаз, по морю голов пошли волны.

Наконец церемония завершилась, гроб поместили в великолепный склеп, на подобном трону постаменте, с которого, через позолоченные решетки дверей склепа, был виден окутанный туманом и дымом город, где сотни фабрик пели могучий гимн жизни.

Отряды рабочих поочередно подходили к постаменту и, возложив на мраморные ступени венки — последнее верноподданническое приношение, — медленно расходились, пока умерший лодзинский владыка не остался один-одинешенек в серебряном своем гробу, под горою венков.

Только Стах Вильчек не стал ждать конца обряда и, лишь услышав погребальный звон, пробормотал:

— Веселенький праздник — иметь столько миллионов и сдохнуть! — Он злобно плюнул и вместе с Юзеком Яскульским, который все молчал да вздыхал, они отстали от процессии и повернули в город.

— Чего ты охаешь!

— Грустно мне! — прошептал Юзек, зябко дрожа и кутаясь в жалкое пальтецо, перешитое из гамназической шинельки.

— Слушай, Юзек, оставь ты контору Баума, мне нужен верный человек, я взял бы тебя, и ты бы у меня подзаработал.

— Не могу, мне нельзя оставить Баума.

— Но он же, того и гляди, обанкротится, не будь дурнем, я тебе дам в месяц на пять рублей больше.

— Не могу, нехорошо было бы оставить Баума теперь, когда дела его плохи и когда я в конторе почти один остался.

— Дурень! Будь я таким чувствительным, то ходил бы, как ты, без сапог и всю жизнь батрачил бы на других! — Стах окинул Юзека презрительным взглядом и на Пиотрковской простился с ним.

«Голытьба! Все они сгниют на фабриках!» — с долей сожаления подумал он о товарищах.

Стах теперь уже знал, что он-то на жалкой конторской службе не сгниет, не будет чьим-то батраком, колесиком в машине. Он шел не торопясь, наслаждаясь сознанием своей силы, превосходства и ума, гордясь тем, что уже совершил и что еще намеревался совершить.

Нынешний день Стах записал в число лучших дней своей жизни, дней переломных, — нынче он обделал первое крупное дело, которое должно было его поставить на ноги.

Он купил несколько моргов земли по обе стороны фабрики Грюншпана, купил без огласки и был уверен в хорошем заработке, ибо точно знал, что Грюншпан собирается свою фабрику расширять и непременно купит эти участки по любой цене, какую он назначит.

От удовольствия Стах даже улыбнулся. Все дело он себе представлял очень ясно, расчет не мог подвести.

Участки эти владелец продавал не первый год, Грюншпан торговал их, каждый год набавляя по нескольку сот рублей, — он не спешил, пребывая в уверенности, что никто покупку не перебьет.

Пронюхав про это дело, Вильчек опутал землевладельца целой сетью услуг, любезностей, насильно навязываемых займов, — и в конце концов приобрел землю.

Нынче утром он стал уже законным владельцем. Воображая себе ярость Грюншпана, Стах от души веселился. Голова его вскидывалась все выше и горделивей, все более алчным взором смотрел он на город, на забитые товаром склады, на фабрики — при виде этих богатств в нем пробуждалась и росла ненасытная крестьянская жадность.

Он решил ими завладеть и был уверен, что добьется своего. О способах и средствах Стах не думал — все хороши, если только ведут к цели, к деньгам. Единственное, с чем он считался, был уголовный кодекс и полиция. На все остальное Стах Вильчек смотрел с презрительной и высокомерной усмешкой.