Изменить стиль страницы

Впереди процессии, на фоне серых домов и голубого неба, реяли, словно стая разноцветных птиц, увитые траурным крепом хоругви церковных братств, различных товариществ.

Длинная процессия церковного причта, певчих и сводный фабричный оркестр возглашали мрачный гимн смерти; скорбные пронзающие душу звуки поднимались над волнующимся морем голов, к заполненным публикой балконам и окнам, к застывшему средь лазурной бездны солнцу.

Процессия двигалась очень медленно из-за скопления народа, а он все прибывал, вливаясь потоками из боковых улиц.

За гробом шли члены семьи, за ними служащие главной администрации и управляющие многочисленных поместий, затем двигались шеренги рабочих, построенных по цехам и полу — отдельно мужчины и женщины, работники ткацких, прядильных цехов, аппретур, красильных цехов, печатных, отделочных, складов и так далее со своими инженерами, техниками, мастерами.

Прочая толпа в несколько десятков тысяч состояла из рабочих других фабрик и почти всех лодзинских фабрикантов.

— Когда ж это закончится! — то и дело повторял Шая Мендельсон своему сыну и друзьям, ехавшим с ним в карете за похоронной процессией, и, хмуря брови, бросал тревожные взгляды на качающийся над головами балдахин; понурясь, Шая нервно теребил свою бороду, затем опять впивался лихорадочным взором в гроб, где лежал его враг и конкурент.

Смерть эта его не радовала, хотя он не раз всей своей фанатично ненавидевшей душой желал ее, не радовало его то, что наконец он может безраздельно царить в Лодзи, — да, Бухольц умер, но фабрики-то его остались, притом в душе у Шаи зашевелилась не то печаль, не то сочувствие, смешанное с безотчетным страхом.

Он вдруг ощутил вокруг себя странную пустоту — ведь вместе с Бухольцем умерли в нем самом порывы зависти, столь долго лелеемой и подкрепляемой постоянным соперничеством.

Теперь ему некого было ненавидеть!

Шая сам удивлялся своим чувствам, не понимая своего состояния, не умея его определить.

«И это Бухольц!» — мысленно повторял он, взирая на гроб с глубоким огорчением и тревогой.

— Послушай, Мендельсон, ты знаешь, что творится с хлопком?

— Какое мне дело, Кипман, говори об этом со Станиславом.

— Да нет же, ты почитай правительственную газету! — настаивал Кипман.

— Мне сегодня нездоровится, мне грустно, а ты мне толкуешь про хлопок.

— Чего тебе грустить! Бухольц был старше тебя, вот он и умер, а ты еще долго будешь жить.

— Оставь, Кипман, зачем говорить о неприятном! — досадливо пробормотал Шая, устремив взгляд на море голов, затопившее улицу.

— Станислав, где Ружа?

— Она едет с Грюншпанами, прямо за нашей каретой.

Шая выглянул в окошко, чтобы увидеть дочку, улыбнулся ей и сразу же снова откинулся на спинку сиденья, погрузившись в глубокое молчание, прервать которое его спутники не решались.

Ружа ехала с Мелей, Высоцким и Грюншпаном-старшим в открытом ландо, запряженном парой великолепных вороных.

Девицы перешептывались, обсуждая толпу, а Грюншпан толковал о торговле хлопком с Высоцким, который отвечал односложно, — ему куда интересней было смотреть на Мелю, которая сегодня чудесно выглядела, прямо вся сияла.

— Ну, знаете, для одного раза это чересчур: и пошлина повысилась, и тарифы на хлопок-сырец повысились и еще больше повысились тарифы на готовый товар, который вывозится в Российскую империю. Говорю вам, для всех нас это такой бенефис, что после него половине Лодзи может прийти каюк. Тьфу! Чтоб мне не дожить до такого дня! — со злостью плюнул Грюншпан.

— Да, кажется, цена на хлопок уже пошла вверх?

— Что значит — пошла! Она мчится, как паровоз, взлетает, как воздушный шар, хлопку это не вредит, но Лодзь может сломать себе шею.

— Не понимаю, в чем же причина, — ответил Высоцкий, стараясь одновременно слушать разговор девиц.

— Не понимаете? Причина простая, чего уж проще, ну вроде того как схватил бы вас за шиворот грабитель и сказал: давай деньги, потому как я работать не хочу и денег у меня нет. Самое обычное дело! Как поживаете, пан Кон? — окликнул он Леона Кона, протягивая ему из экипажа руку.

Кон пожал ему руку и пошел дальше с группой молодежи.

— Слушайте, пан Гальперн, — обратился Кон к Гальперну, — слушайте, что я скажу. Это у Бухольца первое банкротство, да и то не удалось! Но он еще наловчится, ха, ха, ха! — рассмеялся он над собственной шуткой.

— Эх, пан Кон, смерть — не такая уж веселая операция, — меланхолично возразил Гальперн, он сегодня был в дурном настроении — идя в процессии, упорно молчал, вздыхал и так горбился, что наступал на подол своего лапсердака; от волнения его пронимала дрожь, он то и дело ронял свой неизменный зонтик, машинально его поднимал, отирал об полу и задумчиво вглядывался в лица съехавшихся на похороны миллионеров. Лишь когда процессия растеклась по Новому Рынку и стала сворачивать на Константиновскую, он сказал шедшему рядом Мышковскому:

— Бухольц умер! Вы понимаете? Были у него фабрики, были миллионы, жил как граф, и вот, умер! А у меня ничего нет, да еще завтра опротестуют мои векселя, но я живу! Да, Господь Бог милостив, доброта Его бесконечна.

Огромная, искренняя благодарность звучала в его голосе, опечаленное лицо просветлело от радости, от чудесного сознания, что он-то, Гальперн, живет.

— Одним шутом меньше, одним больше! — ответил Мышковский, немного отставая, чтобы поравняться с Козловским, — тот, как всегда, в цилиндре на макушке, похлопывая себя по губам набалдашником трости, шагал в подвернутых до щиколоток панталонах вдоль вереницы медленно движущихся экипажей и делал смотр всем женщинам.

— А знаешь, Мышковский, у этой рыжей дочки Мендельсона есть изюминка, есть у нее в глазах что-то этакое чертовское.

— Мне-то какое дело, пошли пиво пить, от этого парада миллионов в горле пересохло.

— Нет, я пойду на кладбище, я, знаешь ли, приметил тут в одной карете такую кралю… Глянул раз — она тоже смотрит, глянул второй раз — опять смотрит.

— И ты в третий раз глянул, а она все смотрит.

— Да еще как смотрела, глаза — смола, приклеила меня, и все тут.

— Ну будь здоров, да смотри, чтобы тебя случайно не отклеили дубинкой, — здесь, в Лодзи, не очень принято строить глазки.

Мышковский отошел от варшавянина и присоединился к другим знакомым, хмуро высматривая, кто бы с ним пошел выпить пива.

— Вы, пан Кон, слышали про хлопок?

— Я бы не прочь на этом подзаработать, пан Горн.

— А правда, что Бухольц завещал большие суммы на общественные нужды?

— Вы что, смеетесь? Бухольц был не дурак!

— Как поживаешь, Вельт? — крикнул Куровский, заметив Морица.

— Да так же, как хлопок.

— Стало быть, хорошо?

— Блестяще! — иронически отчеканил Мориц Вельт, приветствуя знакомых.

— Ты когда приехал?

— Вчера вечером.

— Читал сообщение о тарифах?

— Да я уже три недели как знаю их наизусть, три недели!

— Не выдумывай, об этом известили-то всего два дня назад.

— Пусть так, но я говорю правду.

— Тише! — зашикал кто-то рядом, потому что Мориц говорил слишком громко.

Друзья на минуту умолкли, пенье причта звучало вопросом, на который отвечал хор певчих и оркестр, — отражаясь от высоких стен, гулко звучали сильные голоса.

— Как же так? Ты знал и не воспользовался?

— Не воспользовался? За кого ты меня принимаешь? Лучше спроси, сколько хлопка на складах у меня и у Боровецкого, сколько уже на станции да сколько еще прибудет на днях из Гамбурга, — тогда я тебе назову очень приличную цифру.

— Больно ты прыткий, Мориц, можешь не уцелеть.

— Уцелею, мне ж еще надо заработать себе на такие похороны, как у Бухольца.

— А куда подевался Боровецкий?

— Не знаю, когда выходили на Рынок, он был с нами.

Мориц Вельт оглянулся вокруг, но Боровецкого не увидел; Кароль остался возле кареты Люции, которая вместе со многими другими застряла на Рынке, — узкая улица не могла вместить всех.