Изменить стиль страницы

— Ты шо, серьёзно хочешь пароходом? — скосил глаз Толя.

— Давай договоримся: на ходу ничего не выдумывать.

— Не на ходу, а по обстоятельствам…

— Надо было мотивировать наше путешествие. Василий Матвеевич прав, концы с концами не сходятся. Даже с учётом моей алкогольной биографии…

— Она не твоя, а Колькина… Ты ж не Коля! А шо, плохо придумал?

— Свою биографию пересказал? Ну, сам подумай, зачем без документов нужно ехать в Хабаровск? По твоей версии, жена мне не простит потерю документов, а я, выходит, сам на это напрашиваюсь? Никакого здравого смысла! Не можешь врать, не берись!

— Какой, ё, здравый смысл, если тебя баба бросает? Ты это… любишь, а она бросает! Я ж хотел, шоб у деда лишних переживаний не было, ну, и ты не мандражировал. А ты прямо как военное начальство: те сначала берут мужиков в армию как здоровых, а потом спрашивают как с умных. Я ж тебе говорил: у меня головка слабая. И если не нравится, бреши дальше сам!

— Зачем, собственно, врать? Да ещё с этими дурацкими подробностями? Можно ведь было ограничиться тем, что потерян паспорт, а ты такого насочинял… И потом, у меня что — лицо алкоголика?

— Не знаю, шо там на твоём лице было раньше, теперь лицо с глубокого похмелья, — расхохотался вертолётчик. — Я понимаю, конечно, что такое лицо может быть и после глубоких раздумий. Остынь! Остынь! Дед идет!.. Ну, и шо там? — с преувеличенный интересом спросил Толя, замер и беглец: ну?

— Завтра утром должон придтить от Куярок, а после обеда, — говорят, опять вниз отчалит…

— Это хорошо, но запасной вариант не помешает, — решил по-своему Толя. — Дед, показывай лодку!

— Дак вы и не поели, давайте оприходуйте стол, а опосля? сходим, посмотрим. — Но не успели они выпить ещё по рюмке, как распахнулась калитка, и во двор вошла женщина, на вытянутых руках она несла блюдо, накрытое полотенцем. И, отогнув занавеску на входной двери, встала на пороге.

— День добрый! А я смотрю, Василий Матвеевич, у тебя гости, думаю, может, и кормить нечем. А я тут как раз настряпала, — поставила блюдо на стол и откинула тряпицу. На блюде горкой лежали, выгнув спинки, маленькие жёлто-розовые пирожки. И сама женщина, аккуратная, прибранная, стояла и ждала одобрения, меж тем зорко озирая заставленный тарелками стол. Пришла узнать, что за гости? Толя первым вскочил, придвинул табуретку, и женщина присела на край, сложив крепенькие руки на коленях, на них, красноватых, ярко выделялось серебряное колечко с бирюзой.

— Спасибо, Антонина, конечно, но мы не голодные…

— А мы эти пирожочки, дед, оприходуем токо так! Спасибо, мадам! У вас золотые руки. Ну, за это и выпить не грех? — взялся за бутылку Толя и поискал глазами ёмкость. На столе нашлась лишняя стопка.

— Ну, какая я мадам? Мы люди простые, — оглядывала/оценивала гостей Антонина.

— Коньячку, а? — соблазнял вертолётчик.

— Нет, нет, лучше водки, — не стала чиниться пожилая дама. — Да ещё с такими мужчинами, — подхватила она рюмку из рук одного такого, улыбчивого. А Толю забавляло и смущение Василия Матвеевича, и стыдливая развязность пенсионерки Антонины, как забавляют дети, изображающие взрослых.

— Ну, за всё хорошее, а плохое нас само достанет! — предложил вертолётчик, но, увидев, что беглец держит руки на коленях и пить не собирается, внёс поправку:

— За женщин! Каждый — за свою! — и подмигнул: попробуй отказаться!

Выпив, Антонина не стала закусывать, а, промокнув губы фартучком, тут же приступила к делу. — Я чего пришла-то, Василий Матвеевич, бочки на той недели обещались дать. Так как, забрать можно?

— Там, под навесом, и стоят, забирай, раз нужда есть.

— Да мне за один раз и не унести, — замялась женщина.

— А вы, Антонина Батьковна, в каком доме живёте, не в том зелёном? — навострился Толя, и Антонина закивала: ага, в зелёном!

— Так я с удовольствием вам доставлю в лучшем виде!

Когда они вместе с Антониной и бочками скрылись за калиткой, Василий Матвеевич, вдруг подавшись через стол, проговорил:

— Ты что же это без документов, а? Без документов нельзя, никак нельзя… А я, паря, в таком положении сам был. — И гость, растерявшись, не знал, что ответить, а старик неожиданно продолжил: — Я ведь в войну из ссылки сбежал. Право слово! Сурьёзное было дело. У тебя что? Подумаешь, паспорт потерял, Другой выдадут. А я подневольный тогда был… Где-то тут Толины цигарки были, — стал шарить глазами по столу Василий Матвеевич.

— Вот, пожалуйста! — стал вытаскивать сигарету из пачки гость.

— Сам, сам, што ты меня в инвалиды записываешь? — И старик неторопливо прикурил, но, сделав несколько затяжек, отложил сигарету на край тарелки.

— Э, не то… Мне теперь всё не то! Как-никак, а восемьдесят два года. Подкосила меня жизня. Бабка моя померла, молодая ещё была, токо семьдесят, могла б жить ещё… Ну, это ладно. А вот Санек! У него жизня хорошая была, при деньгах, при семье, не болел — и на тебе! Я вот давно мог загнуться, а всё живу… Это как, справедливо? — старик замолчал и прикрыл глаза.

— Вы и в самом деле бежали из ссылки?

— Да нешто о таком врать буду? — будто очнувшись, Василий Матвеевич внимательно посмотрел на гостя. — До войны, слыхал же, наверно, людей по лагерям немеряно поселяли? Но, видно, не хватало в тех лагерях местов, вот и гнали людей на севера, штоб сами строились, да работали. И охраны меньше надо… Наше село на Иртыше стояло, так полсела подчистили. И нашу семью всю под корень, и мать с отцом, братьев и невесток, и нас с сестрой. Загрузили в товарняк и повезли. Набили народу, што, поверишь, нет ли, ни вздохнуть, ни охнуть. Тут же ели, тут же оправлялись, тут и же… Помню, ругались страшно, а ещё дрались… Скотинел народ, што там говорить!

Довезли нас до Красноярска, а дальше пароходом по реке Енисей, слыхал поди? Определили по палубам, кто на самой верхней, кто пониже, под крышей… Мать обрадовалась, что внизу будем ехать: мол, дуть не будет. А как утрамбовали народ, то сами полезли на верхнюю палубу, а и там негде было ногу поставить. Мы тогда и не знали, што в самом низу было ещё помещение — трюм называется, так там судимых везли. Помню, остановка была в Енисейске, есть городок такой… Подняли этих мужиков из трюма, вывели с парохода и на берегу поставили на колени. Головы стриженные, круглые, и молчат, тольки как волна серая на берегу шевелится… А дождища тогда, помню, хлестал, и вода в речке чёрная. И бабы как начали выть, боялись, што и наших мужиков вот так же под ружжом заберут…

Привезли нас на место, а там окромя леса и не было ничего. Тайгу корчевали, землянки рыли… Помню, холодно было, а скоро и голод начался, и стали людишки помирать. Да што я тебе рассказываю — пустое это. Кто не пережил, тот не поймёт, — и старик снова надолго замолчал, только чертил вилкой по клеёнке. Но когда подумалось, что старик не хочет больше исповедоваться перед чужим человеком, тот снова заговорил.

— Мужики лес валили, а мы, дети, тожеть работали, сучья обрубали. Были топорики такие маленькие… Топорик-то маленький, а за цельный день так намахаешься, што вечером руки не разжимаются. Приходилось пальцы по одному отгибать. Да добро ещё, кабы еда была, а то ведь не было никакой. Раз черемухи так объелся, дня три из лесу не выходил, хоть штаны не надевай… Летом поносили, а зимой не могли оправиться потому, как опилки из нутра выходили. Право слово, да ещё с кровью! Родители скоко-то держались, а перед войной батя помер, а как война началася — мать. И как посыпалось: старшего брата лесиной завалило, другого брата прямо с пилой в руках заарестовали. Так с тех пор об нем ни слуху, ни духу.

Остались мы с сестрой двое, прилепились к семье одной, прожили с ними зиму. Всю работу делали, спали у порога, и терпеть приходилось всяко. И, ты скажи, мужик с бабой, у которых мы жили, люди сами бесправные, а и они находили, кого мытарить. Ну, думаю, если ещё одну зиму переживём, то надо бежки бежать, а то пропадём. Ну, загодя и стали собираться… А сестра в марте взяла да и померла, кто-то снасильничал, а она руки на себя наложила. Сняли её с петли, а у ней юбка — от мамаши осталась — вся в крови. Хозяйка наша ту юбку долго отстирывала, а потом нацепила её и ходила. И у мужика ейного, помню, руки штой-то дрожали…