Изменить стиль страницы

Кстати, о Тане. При первой же коротенькой встрече где-то на улице она сообщила мне сама, что еще не имела случая передать вторую записку, но в ближайшее время постарается это сделать. Я равнодушно ответил: «Пожалуйста», — и вежливо простился. Больше уже не было ни записочек, ни настольных игр, ни встреч. Пожалела ли она о своем рвении позже, когда, полгода спустя, вся наша компания, сильно возросшая в числе, весело играла в прятки и палочку-выручалочку, используя для этого гостеприимно открытый нам чудесный парк Ольги Сергеевны, с вековыми липами и двухсотлетними дубами, а также прилегающий к нему и такой же обширный солнечный сад, с дорожками, обсаженными акациями, при доме, в котором Ирочка была хозяйкой. Пожалела ли она в своем одиночестве, когда все наши сердца были бесповоротно вручены этой Ирочке, давно забывшей мою записку и предводившей нашими играми? Ира хохотала громче всех над всем, что казалось ей смешным, в том числе, нередко, и надо мной, но не зло и не обидно, а просто и искренно, настолько, что осмеянному оставалось лишь присоединиться к ее смеху. О Тане больше никто и никогда не вспоминал.

Впоследствии, вспоминая эту, почти смешную, историю, я затруднялся определить, соответствует ли она тому, что принято обозначать нарицательным — первая любовь.

Но, пристально вглядываясь в бережно хранимый памятью абрис этих событий своего отрочества, я с несомненностью вижу, что это все-таки была она.

Основным признаком для такого утверждения мне кажется совмещение несовместимых рядов: в этой истории сочетаются скупость событий и щедрость еще не оформившихся чувств, бедность и богатство, радость, обильно политая первой горечью, и горечь, сквозь которую сквозит радость ранних лет, с их ощущением новизны солнца, зелени, людей, которых еще так трудно понять; и, наконец, отчетливое предощущение чего-то предстоящего, для чего сейчас была сделана только эскизная наметка.

Все это — совмещение очень уже определенного и, вместе, очень неокончательного, в нем заложено многое и нет почти ничего. И все-таки, все-таки… первое сердцебиение любви по-своему всегда значительно.

Бережно, без нажимов, едва-едва касаясь чистого листа, карандаш намечает какие-то почти символические штрихи и небрежные пересечения линий. Они кажутся случайными и заметны только с очень близкого расстояния, но они уже не сотрутся, а придет время — проступят с неожиданной резкостью и подчинят себе композицию всего изображения, определяя его характер и ритм в чем-то, может быть, наиболее существенном. Поэтому я не мог не уделить воспроизведению этого случая того места, которое казалось мне необходимым.

Глава XII

У Татариновых угощали традиционным винегретом. Он был, как и всегда, холодный, очень холодный и довольно невкусный. По-видимому, в их распоряжении был недурной ледник, где обычно хранился запас таких винегретов, ну, а постное масло, как и всякие другие жиры животного или растительного происхождения, были, как и у других, всегда в дефиците. Зато винегреты подавались на тарелках старинного сервиза — с гербами Всеволожских и княжескими коронами. Тарелки, такие хрупкие с виду, пережили титул, утраченный еще задолго до революции какими-то предками Софьи Владимировны, не захотевшими или не могущими принять затраты, связанные с его подтверждением в департаменте герольдии или других подобных местах. Они (тарелки) пережили и самую фамилию, перейдя в качестве приданого за Софьей Владимировной в новую семью; они пережили, наконец, и революцию, когда мебель новоторжского имения Татариновых Таложни тронулась со своих мест, чтобы занять комнаты городского музея Торжка, а сыграв в течение нескольких лет роль «народного достояния», бесследно и незаметно исчезла навсегда. Стойкие перед наступившими годами и ударами судьбы, тарелки уже сроднились с однообразием винегретов, тем более что за столом, кроме матери, сидели три уже взрослые дочери, которые могли наглядно демонстрировать чудодейственные свойства этого блюда. Молодые, розоволицые, скорее, массивные по своему телосложению и этим напоминавшие мать, они, в сущности, мало походили друг на друга и лицами, и склонностями. Но, запечатленные общим семейным сходством, проявлявшимся то в речевой интонации, то в каком-нибудь укоренившемся в семье словечке, то в улыбке, неизменно обаятельной и мгновенно преображавшей все лицо одним и тем же у всех троих выражением, на минуту все три могли почесться близнецами. В этом белом двухэтажном доме, выходившем окнами на зеленый тенистый бульвар возле городского собора, я почувствовал себя хорошо с первого же раза. Особенно быстро освоился я тогда — три года назад — с самой Софьей Владимировной. Помню, тогда тоже было лето и за окном шумела листва цветущих лип. Сейчас липы уже отцвели, приближается осень, и я тоскливо сижу перед своей тарелкой, глядя на неумеренную порцию винегрета, щедро положенного мне сухонькой старушкой Марией Павловной, ведающей здесь хозяйством. Еда решительно не идет мне в горло. Вера чувствует себя не лучше. Она пришла, чтобы объясниться с Софьей Владимировной. Объяснение по поводу меня. Я, собственно, захвачен ею «на всякий случай», чтобы, «если понадобится», извиниться и «раскаяться». А в чем я должен каяться — толком неизвестно ни мне, ни Вере: «Не знаю я, что там у вас получилось, но не станет же Софья Владимировна говорить зря. Ты сам должен понять, что, может быть, ты этого и не думаешь, но у тебя действительно бывает такой вид… И потом, даже если она ошибается, разве, чтобы не потерять человека, который столько уделял тебе внимания, так много с тобой возился, столько тебе дал… разве не следует спрятать в карман свое самолюбие и сказать все начистоту, как есть, что ты понимаешь, ценишь, сказать… Если есть недоразумение, так его разъяснить надо. А если есть вина — то признать ее, хотя бы самому себе она и казалась незначительной…» Вера старалась даже придумать и подсказать мне слова, которые следовало говорить, но что толку… Если бы речь шла о ком-нибудь другом, я взбунтовался бы, наверное, и никаких извинений, никаких раскаяний, а тут я и сам был в отчаянии и готов на все, так что и слова, пожалуй, нашлись бы, если бы только я мог отдать себе отчет в том, что же, собственно, приключилось.

Средняя из дочерей, Наташа, самая симпатичная мне, о чем-то весело рассказывает, и все сидят, сидят за столом. А Софьи Владимировны, нет: в это время она не ест со всеми, кажется, соблюдает диету. И о причине нашего прихода никто ни слова… Притворяются?.. Или действительно не знают? А может быть, слишком мало им интересно то главное, ради чего мы сегодня здесь.

Да что же такое произошло? Софья Владимировна уже второй (не третий ли?) год занимается со мной, Лешей Загряжским и еще двумя девочками — Олечкой Мансуровой и Адой Веденеевой — историей, географией, литературой. Два или три раза в неделю мы все собираемся у нее по утрам и проводим три-четыре часа. Она так хорошо и увлекательно говорит обо всем, что это даже и не похоже на уроки. Все, что она сообщает нам, легко запоминается с одного раза и обычно даже не требует повторения. Вращение Земли вокруг Солнца и смена дня и ночи, известные ранее как какие-то отвлеченные аксиомы, но теперь показанные ею с помощью синей стеклянной крышки от круглой чернильницы, впервые стали простыми и осязательно реальными уже навсегда. И все, и всегда так. А когда после урока она что-нибудь читает нам вслух — это настоящее наслаждение. И я безгранично уважаю и люблю ее, тянусь к ней изо всех сил. Я так дорожу малейшей похвалой ее, малейшим знаком внимания, что решительно не в состоянии понять, почему наши, так хорошо наладившиеся, отношения вдруг безнадежно испортились. Я чувствовал, что у моей наставницы нарастало против меня какое-то раздражение. Если я молчал, она меня неодобрительно не замечала, если заговаривал, она, порой, сухо обрывала. Я стал бросаться из крайности в крайность: плоско сострил — она меня обидно высмеяла перед соучениками. Ну и поделом бы. Но на этом ничто не кончалось. И в конце концов Софья Владимировна неожиданно от меня отказалась. «У него на занятиях такой вид, точно он все уже давно знает лучше меня», — вот единственное обвинение, которое было мне предъявлено в разговоре Софьи Владимировны с Верой. И что-то еще: что надо спасти занятия с остальными, которые, подпав под мое влияние, уже усвоили себе недопустимо пренебрежительный тон. Выходило, что единственное воспитательное средство — освободиться от меня, и, к тому же, как можно скорее. За что? Ни в отношении элементарной вежливости обхождения, ни тем более уже по линии внутренних чувств — я ни в чем не мог себя упрекнуть, Да что я, когда и Вера не могла взять в толк, что же тут, собственно, произошло? Напрасно при последовавшем разговоре она говорила все, что только можно было сказать при подобных обстоятельствах, напрасно сам я с искренним волнением высказал своей преподавательнице, что я люблю ее и уважаю, что мне и в голову никогда не приходило чем-либо обидеть ее… Но я, если неумышленно что-то… каюсь… прошу извинения… постараюсь заслужить снова ее доверие… Все было не к месту и все неудачно. Софья Владимировна оставалась неумолимой, и мои занятия были прекращены. Сквозь чувство горькой и незаслуженной обиды я пронес самое светлое и хорошее воспоминание о наших занятиях. И спустя несколько лет я со слезами на глазах заставил замолчать другого близкого и дорогого мне человека, неуважительно отозвавшегося о Софье Владимировне. Этим человеком был отчим Павла и Санечки Купреяновых, Антон Дмитриевич Облеухов. Основательно изучивший в молодости вопросы оккультизма, теософии и антропософии, он коснулся в разговоре с сестрой этого последнего течения, и тут я вмешался и позволил себе задать вопрос, касавшийся антропософии, обнаружив при этом неплохие познания основных положений, на которых строились умозаключения Елены Петровны Блаватской. Антон Дмитриевич сперва удивился разносторонности моих познаний, а когда я сослался на Софью Владимировну как на их авторитетный источник, ахнул и вспылил с несвойственной ему горячностью: «Да сколько ж тебе лет тогда было? Около двенадцати?..» Продолжение филиппики[112] клеймило без всякого снисхождения тот факт, что «находятся же старые дуры, вроде мадам Татариновой, которые, не считаясь с возрастом своих маленьких жертв, при каждом удобном случае забивают им мозги своей вреднейшей ерундой и ересями». Я так взволновался, что Антон Дмитриевич попросил у меня прощения за отсутствие выбора выражений. Да я и в самом деле не мог понять, как же должна была отвечать мне моя учительница, если я задавал ей вопросы. Могла ли она скрыть от меня свои убеждения, да и зачем? Впрочем, все это было уже гораздо позже. А сейчас даже и на Вериных отношениях с семьей Татариновых описываемый случай сказался длительным охлаждением. Меня же он травмировал надолго и совсем по-особому.

вернуться

112

Филиппики — обличительные речи греческого оратора Демосфена против македонского царя Филиппа (отца Александра Македонского). (коммент. сост.).