Изменить стиль страницы

— Вот это дом Троицких — Дининого отца, — указывает мне Санечка на три больших освещенных окна на повороте дороги, — здесь и Дина прежде жила.

«Прежде» означает, что теперь она живет вместе с Санечкой.

— Наши еще не спят, — откликается и сама Дина, — наверное, ждут меня. Я сказала, что если приедем — приду к ним ночевать.

Санечка протестует, утверждая, что мы все прекрасно разместимся в «берлоге».

— Нет уж, все равно, там и лошадь есть куда поставить, сегодня я к ним пойду, а завтра будет видно, — настаивает Дина.

Выезжаем на площадь с громадой какого-то собора и торговыми рядами. Стук колес будит какую-то собаку, которая начинает заливисто лаять, высовывая нос из подворотни, и к ней тотчас же присоединяются другие из боковых улочек. Сворачиваем налево и скоро останавливаемся, к удивлению моему, не возле дома, а у маленькой покосившейся калитки, за которой угадываются какие-то буйно разросшиеся овощи и фантастические фигуры подсолнечников. Выгрузившись здесь, идем с чемоданами к двум маленьким светящимся оконцам почти на уровне земли. Какие-то высокие кусты обрызгивают нас с головой, когда мы задеваем их, пробираясь по узенькой тропинке. Пахнет помидорами и капустой. Открыв скрипнувшую дверь, входим. Так открывается новая, еще не читанная глава книги, носящая короткое и пока еще никаким содержанием не наполненное имя: Макарьев.

……………………………………………

Открыв дверь и за один шаг миновав хозяйственную часть дома, темневшую устьем русской печи со всем ее инвентарем: корчагами, ухватами, кочергами и сковородниками, — мы откинули занавеску и попали в маленькую комнатку, представлявшую переднюю часть избушки. Эта комнатка была увешана коврами и портретами, придававшими ей неожиданный уют. В этом домике, уже давно нареченном «макарьевской берлогой», меня ждала встреча с двумя новыми лицами. Одним из них была хозяйка дома — Любушка, старуха такой вышины, что она, только сложившись пополам, могла передвигаться в этой приземистой тесноте, ежеминутно задевая за что-нибудь головой в заколотом английской булавкой у подбородка черном шерстяном платке. Впрочем, она почти и не передвигалась и, сидя близ печи на своем ложе, ухитрялась делать почти все необходимое, вытягивая лишь голову и одну из рук в желаемом направлении. В этих появлениях и исчезновениях ее было что-то из сказок Шехерезады. Голова и руки то появлялись, тянулись через всю комнату, водружая на стол тарелки или чугунки, только что добытые из печи, то тотчас же втягивались обратно, словно щупальца огромного осьминога, о подлинных размерах которого нам предоставлено было только догадываться. Я уяснил себе всю внушительность этих размеров лишь значительно позже, когда, войдя в храм монастыря рождественским постом во время какой-то молитвы, когда все стояли на коленях, заметил среди церкви, полной молящихся, женскую фигуру выше среднего роста, вытянутую, как палка, среди согбенных прихожан и, по-видимому, не желавшую принять участие в общем смирении. Вслед за этим я узнал Любу и догадался, что и она, как все другие, стояла на коленях.

При всем том объяснялась Любушка тоже совсем как джинны, являвшиеся Аладдину, какими-то удивительными звукосочетаниями, доступными в полной мере одной только Санечке. Макарьевский говор, своеобразный и переполненный местными идиомами, был осложнен у нее природным косноязычием, поэтому долгое время все проявления как ее гнева, так и удовлетворения оставались для меня немотивированными. Вдруг, среди наступившей тишины, возникнут какие-то непонятные колебания воздуха, как будто заговорило вскипевшее молоко, и чувствуешь себя так же тревожно и беспомощно — надо что-то сделать, сейчас уйдет или зальет керосинку, и все недоуменно переглядываются, если Санечки нет, а если она тут — все спокойны. Просто понять слова, разъединить их в этом потоке певучего бульканья мало, надо, кроме того, перевести их на русский язык, иначе что можно извлечь, например, из сообщения, что «лонись ососки жили баски», если вам при помощи подстрочника не объяснят, что лонись — это в прошлом году, ососки — поросята, жили — значит были, и баски — хорошие…

Кроме Любы, здесь обитало второе, почти такое же загадочное и поначалу совсем уже страшноватое существо — маленький старичок со стриженным бобриком черепом такой удивительной формы, что если бы Гофман был уже мною прочитан, я имел бы основание задуматься, какой заколдованный овощ, возникший на огороде джинна — Любушки, принял это человеческое обличье, не утратив характерного семейного сходства с редькой или редисом. Это сходство не могло быть скрыто благоприобретенными позже чесучовым пиджачком (под которым легко можно было угадать недлинные корни, насильно вытянутые из разрыхленной гряды тучного чернозема), коротенькой подстриженной бородкой, пенсне…

Увидев нас, он стал часто посмеиваться каким-то овощным неестественным смехом, пугавшим и возбуждавшим беспокойство. Он смущенно снимал и надевал снова пенсне, потирал руки, начинал свертывать цигарку, сыпал в нее махорку, но руки у него дрожали и табак сыпался мимо… На окнах висели гирлянды желтобоких дозревающих помидоров и, казалось, ждали своей очереди, чтобы тоже перевоплотиться во что-нибудь человекоподобное…

Прошло немало времени, прежде чем я привык к этому смеху, долго казавшемуся идиотическим, и научился ценить Санечкиного отчима Антона Дмитриевича Облеухова. Тогда я понял, что и этот смех, и смущенное дрожание рук — все это были лишь признаки самой искренней радости, не находящей себе другого внешнего выражения.

Друг раннего Брюсова, поэт и переводчик Мюссэ, мистик и чуть ли не демонист, потом в результате какого-то психического перелома обратившийся к религии и женившийся на овдовевшей Санечкиной матери, которую он давно любил, Антон Дмитриевич прожил разнообразную и интересную жизнь. Занявшись лесным делом, он проявил в нем большую сметку и коммерческие способности, чего трудно было ожидать от такого абстрактного и в повседневной жизни беспомощного человека. Он спас вконец расстроенное состояние Купреяновых, помог им выкупить заложенное имение, завоевал прочную привязанность и уважение детей, Павлика и Санечки, мать которых в конце концов согласилась принять его предложение, не любя его, только из чувства признательности, оценив его преданность и бескорыстие. Пройдя через два или три тяжелых психических заболевания, через аресты и сиденье в чрезвычайке в первые годы революции, Антон Дмитриевич превратился ко времени нашего переезда в Макарьев в чудесного старика с большой и нежной душою, сохранившего от прошлого только свою замечательную память и неиссякаемую эрудицию. Добродушно подтрунивая над собственным неумением пришить пуговицу или достать чугунок из печки, не опрокинув его, он был совершенно не приспособленным к жизни, но одним из тех немногих людей, которые самую эту жизнь, никакого, казалось бы, в ней участия не принимая, незаметно делают для всех окружающих более осмысленной и полной глубокого значения…

— Еж приехал… ежевич, — похохатывая и ласково глядя на Санечку, повторял он ее детское прозвище. — Тут без тебя у меня была «трудная жизнь», ежинька, — и, как бы выделяя кавычками отдельные слова, он вскидывал слезящиеся глаза, по-совиному стянутые в уголках книзу, — Люба каждую субботу баню топила и меня выпроваживала мыться. Табаком сорить «не приказывала». Овсяный кисель есть с молоком принуждала. (Ты можешь есть овсяный кисель с молоком, Сережа? По-моему, такая гадость). Я ей говорил, что Санечка приедет, я ей «обжалуюсь». А она отвечает: «Я сама вот ужо ей обжалуюсь, какой вы тут без нее были неслух». Так что я уж тороплюсь упредить, все свои обиды тебе выскажу, как она тут меня утесняла. Белье менять заставляла. А по воскресеньям все с утра приберет так, что я уж и двинуться не могу, чтобы не намусорить. (Ты любишь «мусорить», Сережа? Я, например, без этого просто жить не могу, и Люба, и Санечка знают, что не могу, и оказывают мне некоторое снисхождение). Приберет, пол «примоет» и сама исчезнет, а я один сижу и ларвов принимаю. Ты, верно, Сережа, не знаешь, кто такие ларвы[113]? Это больные крестьяне, которых Санечка с Диной гомеопатией пользуют, а вообще ларвы — это спиритический термин. Спириты считают, что есть такие второстепенные домашние духи.

вернуться

113

Ларвы — по представлениям древних римлян, злые духи или души умерших, которые являются на землю, преследуют людей или, поскольку их частично отождествляли с божествами мертвых, мучают грешников в подземном мире. В основном ларвов отождествляли с лемурами. (коммент. сост.).