Изменить стиль страницы

«Что случилось?» — спрашивал он едва слышно, нарочито медленно выцеживая каждую букву. Перемазанный чернилами малыш, только что подставивший ножку товарищу, дернувший за косы одновременно двух девчонок и стремившийся уйти от расплаты и вместе с тем кинуться навстречу новым подвигам, остановленный на бегу, немел и прирастал к полу. «Я спрашиваю, что произошло, что вы так торопитесь?» — столь же медленно спрашивал Суворов. Вся кровь бросалась в лицо преступнику, подымалась до лба; казалось, даже корни волос, привставших от ужаса, краснели и наполнялись ею. Преступник молчал, да и что было ему ответить. «Не отвечать, когда вас спрашивают, — невежливо. Тем более старшим. Вы в каком классе учитесь?» — «В первом бе», — шелестел злоумышленник. «В первом?» — не унимался директор. — «Бе», — приходилось повторить мальчугану, и если за этим даже не следовал вопрос о фамилии, то после такого разговора он притихал уже на весь остаток дня, заботясь только об одном: как бы не попасться Суворову на глаза вторично. Если же вдобавок приходилось назвать и свою фамилию, то впечатление сохранялось несколько дней, в течение которых виновный пребывал в ожидании какой-то неведомой кары. То, что такая кара никогда не наступала и мелкие шалости, как правило, оставались без последствий, никого не успокаивало. Директор смотрел и выспрашивал с таким свирепым видом, что оставлял всех своих маленьких собеседников в уверенности, что он ничего не забывает, во-первых, и ничего не считает мелким и не заслуживающим внимания, во-вторых, и что все такие встречи и разговоры, сохраняющиеся где-то в тайниках директорского мозга, рано или поздно могут быть извлечены и разом предъявлены к взысканию.

Какая-то неясная ассоциация мучила меня каждый раз, когда я думал о директоре или встречался с ним. Наконец я вспомнил: «Жавер!» Жавер из «Отверженных» Виктора Гюго. Вот кого напоминал он мне больше всего…

Осенний период и обилие огородных овощей сказывались в том, что излюбленным лакомством многих ребят была сырая репа. Когда один из соседей по классу, Паша Воловов, очистив очередную репку, угощал другой кого-нибудь из товарищей и оба решительно и с хрустом откусывали белыми зубами упругую мякоть, это делалось ими с таким аппетитом, что, кажется, могло бы вызвать только стремление к подражанию. Но запах этой сырой репы, преследовавший меня целыми днями, угадывался мной повсюду с отвращением. Репой пахли руки, пахла одежда, пахли тетради и учебники товарищей. От этого запаха, свежего и немного едкого, некуда было уйти, и я молчал, но привыкнуть к нему не мог, и втайне меня мутило. Впрочем, если не считать этой обонятельной неприятности, с классом я скоро освоился, с товарищами сошелся, если и не до конца, то все же довольно близко, с преподавателями познакомился, и все как-то наладилось.

Впервые меня окружала среда детей моего возраста, и это было с непривычки очень странно. Неуверенность первых дней сменилась вскоре другой крайностью. Я оказался самым непоседливым, самым безудержным шалуном в классе. Это поставило меня в несколько особое положение и сделало не совсем понятным для остальных мальчиков. Одни, как, например, сын присяжного поверенного, серьезный мальчик Тося Шипов, с взрослым угреватым лицом и манерами, исполненными сознания собственного достоинства, не по летам развитой и много читавший, относились слишком презрительно к бесконечной возне и детским выходкам, которым я предавался с увлечением как во время перемен, так, нередко, и на самих уроках. Другие, с которыми я мог возиться и дурачиться сколько мне было угодно, не могли разделить моих более серьезных интересов, бывших для них трудными и недоступными в такой же мере, как первым казались легковесными и поверхностными. В результате за мной оставалось какое-то промежуточное положение. Учился я посредственно, выделяясь только по литературе и истории, и самолюбия, которое заставляло бы меня добиваться хороших отметок, был почти лишен. Усидчивости и привычки работать не было также. Уверенность в своих способностях, укоренившаяся еще с детства и поддержанная легкостью приемных экзаменов, сданных в Торжке, создавала повышенное представление о своих силах. Думалось, что, просмотрев заданное наскоро перед самым уроком, я уже буду знать его не хуже остальных, а больше ничего и не надо. Часто оно так и было, но когда я просматривал свои учебники слишком уже наскоро, а некоторые преподаватели, довольно быстро меня раскусившие, не удовлетворялись уверенной болтовней о чем-то, близком к заданному вопросу, и стремлением отделаться весьма приблизительными и пустопорожними фразами, — в журнале возникали плохие отметки.

К тому же, описанное начало знакомства с нашим математиком и то, что немецкий вела у нас сама Санечка, уже вовсе не располагали серьезно относиться к этим двум предметам, и заставить себя заниматься ими как следует я так и не мог.

А дома ждали сытные, хотя и однообразные блюда из овощей, упревших в русской печке: тыквенники, брюковники и морковники, да овсяные кисели, дома ждали книги, которыми были доверху забиты все углы Санечкиной берлоги, ждали беседы с Антоном Дмитриевичем, отводившим со мной душу, делясь, как со взрослым, всем, что ни приходило только ему на ум, и предаваясь воспоминаниям. Навещая Павлика в Петрограде, он познакомился с обоими моими старшими братьями и хорошо их помнил, да и помимо этого ему было о чем порассказать. Живой, острый ум его своеобразно и деятельно на все реагировал, во всем стремился принять участие. Поглощенные школьной и хозяйственной деятельностью, Санечка с Диной уделяли ему мало времени. Своя корова, лошадь — тот самый Мальчик, на котором мы приехали, хотя и находившаяся большую часть времени где-то на прокормлении у знакомого крестьянина между Макарьевым и станцией Нея, требовали постоянных забот. Продажа молока, покупка сена, подготовка к урокам и исправление школьных тетрадей — все это сменялось, перемежаясь визитами «правских» и «неправских» ларов. Гомеопатией лечила еще покойная Санечкина мать, и больные продолжали ходить к Санечке и после ее смерти. Скоро я уже знал, что ярко-оранжевые лепестки ноготков, которые росли на нескольких грядках в огороде, настоянные на спирту или, за его отсутствием, на самогоне, становятся календулой и начинают исцелять от большинства как внутренних, так и наружных болезней.

Вскоре мы перебрались в подысканную Санечкой квартиру через дом от Любиной избушки. Мы получили просторное обиталище, где было даже электричество — роскошь, которой мы не знали и в Торжке, а тем более редкая здесь, где в большинстве домов обходились керосиновыми лампами. Правда, это электричество ежедневно без десяти минут двенадцать ночи подмигивало, чтобы ровно в полночь угаснуть до следующего вечера, но и этого было уже много.

…………………………………………………

— Дина, ты керосину добавляла в керосинку?

— Да, а что?

— Что-то она плохо у меня горит, и ландрин никак не расходится, — доносится из дома.

Я осторожно притворяю за собой калитку и останавливаюсь, скрытый буйной огородной зеленью. Они еще ни о чем не знают — это ясно. О катастрофе мне придется рассказывать самому. Это так неприятно, что внутри образуется при одной только мысли об этом какая-то сосущая пустота. И нет путей как-нибудь скрыть. Сейчас начнутся расспросы: почему ты так рано вернулся, у вас же должно было быть еще два урока. Ну, сегодня еще так, а завтра? И завтра утром нельзя идти в школу. Анна Александровна так и сказала: если к завтрему все не будет исправлено, можете оба не являться больше, считайте себя исключенными. А как тут исправишь: это, наверное, долго и, может быть, дорого стоит. Сколько именно — даже приблизительно я не знаю, да если бы и знал, не мог бы судить: просто это дорого или дорого очень. Может быть, настолько, что окажется никому и не под силу оплатить. Своих денег у меня, в сущности, никогда еще не было, только в Торжке, когда я покупал книги, но тогда деньги были другие — сотни и тысячи, теперь рубли и червонцы; откуда и в каком количестве они берутся у сестры, у Санечки, я знаю очень нетвердо, потому что никогда не приходило в голову этим интересоваться, но понаслышке было известно, что добываются они с трудом и что их вечно не хватает…