Все медленнее, медленнее движется поезд. Прибавив ходу, мы мчимся вдогонку красному фонарю на последнем вагоне, — поезд останавливается наконец, но мы знаем, как коротка остановка на нашем полустанке. Еще несколько метров — и наши ослабевшие руки вцепляются в поручни, мы вскарабкиваемся на высокую подножку площадки, вагон дергается, и мы благополучно едем на обвеваемой холодным ветром трясущейся и вихляющейся в стороны площадке последнего вагона. Отдышавшись, мы открываем тугую железную дверь в вагон — теплый воздух, густо насыщенный дымом курящих дедов, захватывает дыхание…

Все пассажиры знакомы между собой, вежливо здороваются друг с другом, причем обязательно называют «пан, пани, слечно», иногда добавляя и титул: пан инженер, пани инженирова (я по наивности сначала думала, что, раз эту даму называют пани инженирова, значит, она и есть инженер по образованию, — не тут-то было! Она оказывается просто жена инженера…). Слечна — это означает барышня — довольно странное какое-то слово. Вообще чешский язык чем дальше, тем больше повергает меня в смущение своими, на мой взгляд, совершенно лишними придаточными словами. По-русски, например, коротко и ясно говорится — я шел, а чехи чего-то прибавляют — шел йсем. Без «я» и с этим непонятным йсем. Причем иногда говорится йсем, а иногда йсме, но бывают случаи, когда этих слов не говорят вовсе. «Когда, почему, зачем?» — ломала я себе напрасно голову. Так же долго я не могла научиться произносить чешское «х» с придыханием, наподобие украинского «г», в то время как чешская речь, казалось, вся состояла из придыханий и этих йсем, йсте, без которых она почему-то никак не могла обойтись. Кроме того, стоило поставить не то ударение или слишком мягко выговорить «е», скажем, в том же «хлеб», как любой чех впадал в оцепенение и ровно ничего не понимал.

На следующей остановке Черношице в вагон входила Таня Варламова. Поселок Черношице считался аристократическим, почти что курортным местом. Там действительно было очень красиво: крутой изгиб под живописными скалами, вокруг зеленые холмы, обрывавшиеся в ее темную гладкую воду. Миновав деревню Мокропсы, поезд въезжал на железнодорожный мост через реку Бероунку, срезая таким образом ее изгиб, и подходил к Черношицам. Деревня Мокропсы служила источником насмешек для всей русской колонии. Во-первых, одно ее название возбуждало веселье, во-вторых, там было множество исключительно свирепых гусей, не дававших проходу ни одному, даже самому мирному, прохожему. В-третьих, там жили наиболее бедные эмигрантские семьи — множество пожилых дам, бывших раньше, возможно, вполне состоятельными, но утративших при тяжелых обстоятельствах весь свой лоск. Они, как правило, ютились с замужними и незамужними дочерьми, женатыми и неженатыми сыновьями в одной комнате деревенского дома, с маленькими окошками во двор, с некрашеными полами, с примусом, вечно гудящим на кухонном столике, приспособленном из ящиков из-под фруктов, с мебелью, собранной иногда очень ловко и красиво из того же «строительного материала». «Мебель» покрывалась вышитыми салфеточками, разные покрывала скрывали соломенные матрасы, и у аккуратных хозяек комната выглядела даже уютно, в то время как у студентов, составлявших большинство жителей Мокропсов, царила ничем не прикрытая мизерия. Голые матрасы без малейшего намека на простыню бесстыдно показывали свои растерзанные утробы, ящики расползались под тяжестью вечно валяющихся на них адептов науки, грязный, коптящий примус стоял прямо на полу, на единственном столе валялись сальные бумаги от колбасы или селедки, стояли грязные тарелки и кружки.

Вообще русские студенты, вечно голодные и совершенно нищие, пользовались дурной славой — и недаром! Картофельные поля у реки Бероунки часто подвергались организованным набегам студентов. Честные чехи не огораживали свои поля, да я и не думаю, что какая-нибудь изгородь могла удержать молодых, здоровенных парней, движимых лютым голодом. Они перелезли бы, наверное, даже через Великую китайскую стену, если бы она стояла на пути к вожделенной молодой картошечке, искусно печенной после удачного набега на костре, разложенном тут же, неподалеку от места преступления, на берегу тихо журчащей Бероунки. Яблоки, груши и сливы тоже легко добывались у доверчивых чехов, которые обсаживали этими фруктовыми деревьями свои дороги, — о святая простота! Стоило, небрежно прогуливаясь по такой аллее, чуть-чуть подпрыгнуть и — готово! Сочный плод оказывался в руке и запихивался за пазуху, отчего в конце аллеи человек оказывался на диво растолстевшим.

Несчастные владельцы слив и яблок стали нанимать сторожей, которые, зорко всматриваясь в прохожих, ходили по аллеям и дорогам. Но и это не помогало: ведь сторож не может одним взглядом окинуть всю длинную аллею с поворотами. Неминуемо в какой-то момент он отворачивался, или шел назад, или скрывался за поворотом. Вот тогда совершенно невинный молодой человек, только что глубокомысленно смотревший на ходу в раскрытую книгу и вежливо здоровавшийся со сторожем, мгновенно преображался и гигантскими прыжками, которым мог позавидовать сам кенгуру-самец, начинал скакать вокруг дерева, срывая чуть ли не с верхушки самые зрелые плоды.

На полустанке Вшеноры во второй от паровоза вагон «некуржацы» вместе с нами входили сестры Мякотины: Нина, учившаяся со мной в четвертом классе, стройная светловолосая, коротко остриженная девушка, и Наташа из пятого класса — рыхлая, с длинным волнообразным носом, с двумя толстыми светлыми косами, уныло висевшими вдоль лица. У Наташи была неуклюжая походка. Чулки всегда вились у нее спиралью вокруг ног, и на уроках гимнастики она не могла сделать ни одного, самого пустякового упражнения — висела мешком на кольцах, спотыкалась и падала при беге и служила источником вечных огорчений нашего добродушного Карла Ивановича, учителя гимнастики. При этом она была умной, способной и эрудированной.

Отец Нины и Наташи был профессором, мать, образованная и энергичная дама, держала в ежовых рукавицах своего мужа с большими добрыми голубыми глазами, вечно все терявшего и все забывавшего. Лекции его в Карловом университете пользовались большой популярностью.

Мы встречались с Ниной Мякотиной не только в классе и в поезде, но, бывало, и гуляли вместе с моими братьями по окрестностям Вшенор. Она была большой любительницей поэзии, очень много знала стихов Пушкина, Лермонтова и многих других поэтов, и мы часто, гуляя, читали попеременно любимые произведения. Нина хорошо, «с выражением» читала стихи и на уроках литературы. Когда бывало задано выучить наизусть какое-нибудь стихотворение, учитель обязательно вызывал Нину. Особенно хорошо ей удавалось стихотворение Лермонтова «Умирающий гладиатор». Я восхищалась не только прекрасной декламацией Нины, но также и мужеством, с которым она выступала перед столькими слушателями. Я же оставалась страшно, прямо-таки болезненно застенчивой.

Вообще в присутствии сестер Мякотиных мне было как-то не по себе. Приходилось все время быть начеку и проверять каждое свое слово, чтобы не поймать чуть снисходительный взгляд Нины или недоумевающее выражение на длинноносом лице Наташи. То ли дело Таня Варламова! Каждое ее слово или действие были как бы взвешены на точнейших весах ее ума и души.

Таня была необыкновенно внимательна и к мнению собеседника. Ее серо-зеленые глаза чуть щурились, короткие, пушистые у переносицы брови слегка сдвигались… Это ее внимание как-то особенно подбадривало, порождало желание еще и еще говорить. С нею всегда было очень легко и радостно разговаривать, с нею я совершенно забывала свою стеснительность.

Постепенно я совсем влюбилась в Таню. Иначе это чувство трудно было назвать, так как, когда я ее не видела, все время думала о ней и считала часы до нашего свидания. А когда я вглядывалась в сумрачно освещенную платформу станции Чернощицы и наконец замечала ее высокую тонкую фигуру, то не могла сдержать счастливой и, наверное, крайне глупой улыбки, которая все ширилась на моем лице, пока длинные ноги моей подруги догоняли вагон и вскакивали на подножку. И вот Таня уже входит в купе, раздевается, аккуратно вешает свое пальто на крючок и садится напротив у окна на место, с большими трудами отвоеванное мною.