Я гляжу на него, пытаюсь увидеть в темноте его глаза, но он сидит на корточках, низко пригнув голову, и я ничего не могу понять.

Потом мы с Синьором собираемся уходить.

— Разве вы не останетесь ночевать, — тревожно спрашивает Женька. — Куда ж вы так поздно?

Но Синьор разводит руками. Он говорит, что обязан быть в части до двенадцати. Ничего не поделаешь — надо идти.

Он прощается с тетушкой Мехри, прощается с Махмудом, задерживает в своих руках Женькины ладони. На его лице пляшут темно-красные отсветы от очага, и мне кажется, что оно все вздрагивает, что он сейчас скажет ей. Но он резко отворачивается, и мы уходим. Долго, молча месим грязь по дороге. Она смачно хлюпает под ногами, и чем дальше мы идем, тем глубже, кажется, увязаем в глине.

— Постой, — трогает он мое плечо. — Есть курить?

Мы закуриваем какую-то дикую смесь, что была у меня в кармане. Он затягивается, я слышу, как потрескивает сырая махра.

— Понимаешь, — говорит он мрачно, — я не имею права это сказать никому, но я тебе должен сказать. Говорят, что мы не туда едем.

— Как это — не туда? А куда же?

— Говорят, мы за границу едем. Иран.

Я останавливаюсь ошеломленный. Силюсь понять, что он мне сказал. При чем тут Иран? Какой Иран, когда под Сталинградом идут бои!

— Погоди, — говорю я, — но… Не понимаю.

— Я тоже не понимаю, — говорит он мрачно и затягивается. — Мы все были уверены — едем драться с немцами. Здесь, в России. Потом в Польше. А правительство, которое в Лондоне, приказало ехать в Иран.

— Слушай, может, они там с ума немножко сошли — в Лондоне? Перепутали, с кем вам драться?

— Не знаю, — мрачно говорит он.

— Послушай, Синьор, — вдруг осеняет меня, — а может, вы как раз для этого, для второго, готовитесь, а?

— Не знаю, — так же мрачно говорит он. — Я теперь ничего не знаю…

Мы идем дальше. Идем и долго молчим, только глина смачно хлюпает под ногами. Теперь мы уже вышли на нашу главную дорогу. Вот и поворот в его сторону, туда, где расположена польская часть. Мы останавливаемся на перекрестке.

— Что я тебя хочу просить, — говорит он тихо. — Вот этот конверт отдаешь Жене, когда я уеду. Скажи ей, что я… Впрочем, все я здесь написал. Когда буду живой, нахожу ее. И еще… Вот что я хотел тебе сказать, Слава… Я не знаю, куда сейчас посылают. Я не знаю, где я буду стрелять, какой я приказ буду получать. Но ты должен знать одно — никогда, нигде ни за что я это все не забываю. Ты понял? Ты, Махмуд, Женя, Миша, наш цех, наши моторы, наши люди — это все никогда не забываю. Никогда! Ты — помни.

Мы обнялись, и он тут же побежал в темноту Он опаздывал, было уже за полночь, и, видно, ему грозила гауптвахта. Он бежал, а я стоял и долго еще слышал, как хлюпают по мокрой глине его ботинки.

12

В столовой сдвинули в угол столы, расставили рядами стулья, застелили красной матерней длинный прилавок буфета. А у входа появилось объявление: «Сегодня в семь часов вечера состоится показательный суд над Бутыгиным Ф. Т.»

И все.

До сих пор никакого разговора о суде не было, все давно забыли про эти несчастные обрезки, о Бутыгине вспоминали только сочувственно, спрашивали, как его здоровье… И вдруг — суд…

К семи часам, к концу первой смены, народу набилось — не продохнешь. Мы с Махмудом с трудом пробрались к раздаточной стене. Там, возле окошек, стояли столы, и мы влезли на них — так было виднее.

Все ждали появления Бутыгина — после случившегося его почти никто не видел. Мы с Махмудом ходили два раза в больницу, но нас не пустили, сказали, что он видеть никого не хочет. Только Паня бывала у него, носила передачи. Она рассказывала, что скоро снимут повязки и только тогда можно будет окончательно узнать, как у него с глазами.

Потом он выписался, но в цеху не появлялся, и Паня ничего не говорила. Мы с ней последнее время вообще не виделись.

И вот он вошел в зал. Вокруг сразу зашумели, а потом стало необыкновенно тихо, было слышно, как он идет, тяжело ступая, к своему месту у окна. Правая сторона его одутловатого лица была иссиня-багровой, но маленькие острые глаза его из-под красноватых обожженных бровей поглядывают все так же подозрительно и недружелюбно. Он тяжело плюхнулся на скамейку и сразу стал хлопать себя левой рукой по карманам, отыскивая что-то. Он достал махорку, бумагу и протянул все это сидящим в первых рядах. Я видел, как там охотно сворачивали ему цигарку, подносили зажигалку.

Он успел сделать несколько затяжек, когда появились заседающие. Все встали. Бутыгин тоже нехотя поднялся, курнул еще пару раз в кулак, потом затоптал самокрутку с явным сожалением.

Председательствовала пожилая женщина в темном глухом платье. У нес были туго стянутые к затылку волосы с проседью, усталое, измождённое лицо — она приехала сюда специально из областного центра. Слева сидел невысокий человек в черном кителе, справа — старый мотальщик из шелкомотального цеха.

Женщина постучала карандашом о графин и сказала, что заседание открывается. Затем маленький в черном кителе прочитал обвинительное заключение. Там говорилось, что начальник электроцеха Бутыгин Федор Тимофеевич был задержан в боковой проходной с посудой, где в специально сделанном двойном дне пытался вынести несколько лоскутов шелка.

Затем допрашивали вахтершу — та, сбиваясь, стала рассказывать, как было дело. Время от времени она вскидывает глаза на Бутыгина, сидящего с мученическим видом, и снова сбивается. Чувствуется, что его поникшая голова и спаленная щека действуют на нее угнетающе. Под конец она уже чуть не плачет и говорит:

— Ну, я так думаю, товарищи, что он один-единственный раз это сделал, по глупости, потому ведь сколько раз смотрела — никогда ничего такого не было…

— Садитесь, — сухо сказала председательствующая. — Бутыгин, вы признаете, что хотели вынести вот эти обрезки? — Она подняла вверх руку, и все увидели лоскуты шелка.

— Не признавай! — крикнул кто-то из зала. И все вокруг зашумели.

Он сидел, по-прежнему опустив голову, и не шевелился.

— Вас спрашивают, Бутыгин, — громко и строго сказал тот, что был в кителе, — признаете вы, что хотели пронести вот эти обрезки?

— Признаю, — еле слышно проговорил Бутыгин и еще ниже пригнул голову.

— Зачем вы это сделали?

Он недоуменно смотрит на председателя, словно не понимает вопроса, а может, и в самом деле он сейчас ничего уже не понимает, и все, что происходит здесь сейчас, быть может, и не доходит до его сознании.

— Так зачем вы это сделали? Цель у вас была какая-то?

— Цель? — Он глубоко вздыхает и словно бы только сейчас и р и ходит в себя. — Рубаху сшить хотел, — тихо говорит он. — Белье-то все износилось.

Стало совсем тихо в зале. И резко, как выстрел, прозвучали слова:

— Вам известно, что по законам военного времени вынос продукции карается лишением…

— Да мы этой продукцией масло с машин обтираем, — кричит кто-то из зала. И сразу по рядам прокатывается гул. Женщина стучит по графину. После этого выступает общественный обвинитель — наша рыжая завкомовка. Она очень длинно и скучно говорит о том, что каждый обрезок шелка, каждый лоскут или нитка — это еще одна капля, которая поможет разбить врага, поэтому никакой пощады не может быть расхитителям и бракоделам.

— Но, товарищи, — повысила она голос, и он вдруг зазвенел у нее, — тут случай особый. Тут мы не имеем права подходить с обычной меркой. Именно поэтому я обращаюсь сейчас к суду не только как обвинитель. Да, Бутыгин совершил преступление, он нарушил первейшую заповедь нашего рабочего коллектива. Но я считаю, что он тут же с лихвой искупил свое… свой проступок, совершив по сути дела подвиг. Рискуя своей жизнью, своим здоровьем, он решил спасти товарища. И этого мы не имеем права забывать сейчас!

Она пошла на место, а навстречу ей из зала неслась буря аплодисментов — как видно, она задела на этот раз за живое.

Потом говорила еще одна работница. Она тоже говорила о благородстве Бутыгина, о том, как он, не раздумывая, бросился на помощь, рискуя жизнью. «Таких людей награждать надо», — заявила она.