— Что она?

— Ничего.

Слушай, — говорит Миша и сплёвывает себе под ноги. — Лучше б тебе, конечно, кончать с этим. Но, я вижу, ты не можешь. Я вижу, ты вот так уже влипался…

Я молчу. Стою, опустив голову.

— Тогда вот что, — говорит он еще тише и таинственно оглядывается. — Бутыгинкий песенка совсем уже спета, понял?

— Как это? — не понимаю я. — Почему?

— Его вчера проходной поймали наконец. Все поймали. Обрезки шелк носил, кастрюля такой специальный сделал, двойным дном сделал, туда толкал. Понял?

— Да ну ты! Брось трепаться. Кто его обыскивать будет!

Мне совершенно невозможно представить себе, как это вдруг стали осматривать в проходной кастрюли Бутыгина, в которых он целый год таскает затируху. Да и потом какие-то обрезки, подумаешь! Мы этими обрезками руки от солидола обтираем.

— Чудак ты, — убежденно говорит Миша. — Пять лет ему, как штык, теперь обеспечено.

— За обрезки?

— А ты думал! Это ведь неважно, сколько: метр или пять, важно, что выносил, понял?

— Но отчего вдруг стали рассматривать его кастрюли?

— Значит, сказал кто-то, — хитро прищурился Миша. — Видал, значит, кто-то, как он закладывал, иначе как догадаешься. Это ж додуматься надо — в кастрюле!

Сердце мое наполняется ликованием. Миша рассказывает с такими подробностями да и когда я вспоминаю, какой мрачный и необыкновенно тихий был сегодня Бутыгин, все мои сомнения исчезают. Ага! Попался все-таки Медведь. Ну, туда тебе и дорога. Посмотрю я на тебя, как ты будешь теперь нами командовать, когда тебя вытащат на показательный.

Я представляю себе нашего Медведя перед судом, когда на него будут глядеть сотни глаз со всех концов зала, и как-то легче на душе становится.

У меня даже злость на него начинает проходить, и когда он подходит к нам своей шкандыбающей походкой и говорит, что надо проверить перемычку на столбе — одна фаза отключается время от времени, — мы с Мишей безропотно выходим из цеха, идем к вводному столбу.

Это ответвительный столб на линии, здесь провода сворачивают в цех — все три фазы и нулевой провод.

И здесь стоят перемычки, соединяющие линию с ответвлением.

Уже темнеет, в воздухе стоит водяная мгла, и мы хорошо видим снизу, как там, на столбе, вспыхивает и гаснет желто-красный огонек. Вспыхивает темно-малиновым светом, раскаляется добела и гаснет. А потом вновь повторяется то же самое.

— У-у, зараза, — Миша с досады даже пнул столб ногой, и тот загудел, как колокол. Наверху опять вспыхнула малиновая искра.

Мы хорошо знаем, что это значит. Обгорела перемычка. То ли ветер замкнул провода на ответвлении, то ли от сырости окислился контакт — но ясно одно: перемычка горит, моторы в опасности, работают фактически на двух фазах, могут все обмотки к чертям полететь… Надо их останавливать до утра или… Или на ходу, не отключая линию, ставить перемычку.

— Давай тащи когти, — говорит Миша. — Придется лазить, ничего не поделаешь!

— Не дури, — говорю я, — куда ты сейчас в темноте полезешь, сырое все. — Но он не слушает меня, идет в цех, приносит когти, ремень, цепляет все это на себя.

— Не понимаешь, что ли, — ворчит он, — пока не исправим, Бутыгин все равно не отпустит, никуда не уйдем.

— Ну и дьявол с ним, здесь будем, а на кой тебе — пускай сам лезет!

— Что ж, по-твоему, цех останавливать, что ли!

Он уже пристегнул ремень, когти и собрался лезть, и тут подошел Бутыгин. Он поглядел вверх, на вспыхивающий огонек, потрогал столб и мрачно сплюнул.

— Ты гляди там, — сказал он Мише, — когтями за нижние провода!

— Знаю, не маленький, — ворчливо отозвался Миша.

Обычно на такую непочтительность Бутыгин отвечал длиннейшей бранью, но тут он смолчал, только одутловатое лицо его перекосилось и он опять сплюнул. «Видно, не до нас ему теперь», — злорадно подумал я.

Миша добрался до ответвления, стал пробираться через нижние провода. Он осторожно переступал когтями, и столб гулко отзывался на каждый его шаг.

— Эх, фонарик бы сюда! — услышали мы сверху тоскливый голос.

Фонарик, обыкновенный карманный фонарик — это наша давняя и несбыточная мечта. Ну где ты его достанешь сейчас, а если и достанешь, где возьмешь для него батарейки. Мы даже пробовали перезаряжать старые цинковые элементы, но у нас, конечно, ничего не получилось. И мы только мечтаем о фонаре, которым можно было бы светить ночью, вот в таких случаях.

Потом наверху заискрило сильнее — это Миша добрался до перемычки, пробует ее поджать.

Гляди, в разрыв не попади, — негромко говорит Бутыгин и советует: — Эту не трогай, черт с ней, поставь новую, параллельно — и все…

— Знаю, — откликнулся Миша, — вот только не доберешься до нее никак…

Он поднялся еще чуть выше, и тут мы увидели, что он как-то странно изогнулся, будто с наслаждением потягивается после долгого сна и даже постанывает от удовольствия при этом.

— Миша! — крикнул я. — Ми-ша!

Но он не отзывался. Его выворачивало все больше, и какой-то нечеловеческий, утробный крик вырвался вдруг из его груди.

Лестницу! — заорал Бутыгин. — Лестницу тащи, едри твоей веры бога:..

Миша! Миша, держись, я сейчас, сейчас, вот сейчас, — кричал я что-то несуразное и летел к нашей клетке, где, прислонённая к стене, стояла пятиметровая лестница.

А впереди себя я видел Бутыгина. Он бежал еще быстрее меня, и зад его трепыхался, как бараний курдюк.

«Сейчас, сейчас, сейчас!»— кричало все во мне, но как назло лестница не поддавалась, она стояла в неудобном месте, вынести се сразу нельзя было, надо было разворачиваться, и пока я делал это, я видел, как Бутыгин в бешенстве швырнул на пол телефонную трубку и бросился к вводному щиту.

Я уже волок на себе лестницу к выходу, когда увидел, что он делает что-то совсем невероятное. Он подбежал к щиту и прямо так, голой рукой, приложил плоскогубцы к вводному рубильнику, соединив все три его медных ножа. На какое-то мгновенье мне показалось, что он сошел с ума. Потом из-под руки его полыхнуло оранжевое пламя. Оно с грохотом рванулось во все стороны от щита, и в тот же миг все померкло. Стало необыкновенно тихо, остановились машины, погасли лампы, и в кромешной тьме было слышно только, как, тихо всхлипывая, матерится Бутыгин каким-то чужим — вздрагивающим тонким голосом.

В цеху на самом видном месте висит боевой листок. На нем — Мишина фотография, обведенная жирной черной каймой. А под ней красными чернилами написано, что электромонтер Миша Хабибуллин трагически погиб на боевом посту. Чтобы не останавливать цех, он решил на ходу исправить повреждение и попал под напряжение. Его товарищи сделали все возможное, чтобы спасти его. Начальник — электроцеха Бутыгин, понимая, что дорога каждая секунда, рискуя собственной жизнью, произвел короткое замыкание на главном щите, и тем самым мгновенно прервал подачу тока со станции. При этом он получил тяжелые ожоги лица и рук. Но, к сожалению, жизнь монтера Хабибуллина снасти не удалось.

Дальше рассказывалось о том, каким прекрасным товарищем и работником был Миша Хабибуллин, как много труда и сил положил он на то, чтобы в кратчайший срок пустить новый ткацкий цех, говорилось, что вся его короткая, но яркая трудовая жизнь прошла здесь, на наших глазах.

«Память о прекрасном товарище и друге, совершившем подвиг во имя отчизны, навсегда сохранится в сердцах всех, кто знал его», — так кончался этот некролог.

Возле боевого листка все время толпится народ, все хотят знать, что произошло, читают вслух, утирают глаза.

А я не подхожу близко. Не могу. Гляжу издали, вижу фотографию, приклеенную сверху, вижу его скуластое лицо с крошечным носом, с насмешливо прищуренными глазами…

Он стоит во весь рост, в одной руке у него монтерская сумка, а другой руки не видно, она уходит за край неровно обрезанного снимка. Я знаю, где его вторая рука, — она осталась у меня на плече. Я ведь стоял рядом с ним, когда нас фотографировали всех четверых… Это было, кажется, после того, как пустили цех, когда нам дали ботинки и итеэровские карточки.