— Пойдемте… Ко мне пойдемте…

Я сказал, что должен проводить домой майора Кожина, но тот покачал головой.

— Нет, Слава, мы сейчас все пойдем, вместе.

Кожин и Гагай пошли впереди, а мы втроем отстали немного.

— Чего это он сегодня? — шмыгнул Миша. — Не своей тарелке, что ли?

— Больной, верно, — сказал Махмуд. — Только зачем нас позвал? Может, свернем, а?

— Нельзя, — возразил я. — Кожин там, я его не могу бросить.

Гагай усадил нас всех у стола, долго рылся в шкафчике, принес бутылку мутной жидкости, налил нам всем понемногу. А ему не хватило посуды, он поставил перед собой бутылку.

— Вот, — сказал он, — держал… Держал… Думал, приедет…

Он отхлебнул из бутылки, скривился и вдруг всхлипнул, как ребенок.

— Нет, ну согласитесь, это же несправедливо, дико и несправедливо, — заговорил он быстро, навалившись грудью на стол и сжимая голову руками, — я, понимаете, здесь вот, а она там…

Голос его сорвался, он еще ниже опустил голову, и плечи его затряслись.

— У Юрия Борисовича большое горе, — сказал Кожин. — Его жена погибла на фронте.

*

Мы идем с Кожиным обратно, уже поздняя ночь, тьма непроглядная, дождь разошелся не на шутку. Майор, видно, изрядно устал, он идет, тяжело переставляя ноги, мы часто останавливаемся, отдыхаем. Я уж не рад, что согласился взять майора с собой, совсем ни к чему сейчас для него этот поход.

Но он, видимо, думает совсем иначе. Они с Гагаем сидели очень долго, ребята к тому времени уже разошлись, и я не выдержал, уснул у стола. Сквозь сон я слышал только, что они все время разговаривали, а когда Кожин разбудил меня, была уже совсем ночь, лил дождь.

Гагай проводил нас немного, но майор заставил его вернуться. И вот мы идем по мостовой, затянутой глиной, чавкает под ногами земля, стекают за шиворот холодные капли.

— Ну что, — говорит майор, переводя дыхание, — может, стихи почитаешь?

— Какие там стихи, — буркаю я, с трудом переставляя пудовые ноги. Самое гнусное — что глина висит на ботинках огромными комьями, которые растут неотвратимо, и время от времени приходится отряхивать их — иначе ногу не поднимешь.

— Какие тут стихи, — бормочу я, отряхивая по очереди одну, потом другую ногу. Я со страхом смотрю на майора — откуда он узнал про стихи, и вообще, как держится он еще после такого путешествия туда и обратно. Но он как будто ничего — идет рядом со мной, не отстает и даже руку с плеча снял…

Слава богу, про стихи он, кажется, забыл, не вспоминает больше. Идет, молчит, мундштук свой сосет. И тут я вижу справа от дороги тусклое окошко. Я сразу узнал его — оно светится желтоватым светом, чуть мерцающим сквозь голые ветви.

Я увидел его — и что-то кольнуло в груди. Сказать или не сказать? Но ведь я давал слово… И тут майор закашлялся. Он кашляет долго и надрывно, потом наконец успокаивается. И мы идем дальше. А желтый огонь остается сзади. Он уже еле светится сквозь ветви, вот-вот совсем погаснет. И тут, сам не знаю отчего, я очень ясно представил себе этот осколок острого металла. Он, наверно, треугольный, с зазубренными краями, я видел такие, мы собирали их после бомбежек в Одессе…

И вдруг я сказал:

— Вон там живет Галя, он остановился будто вкопанный, и мне показалось что я слышу, как в темноте бухает его сердце.

— Что ты сказал?

— Во-он огонь, видите? Это ее окно.

Он постоял еще немного, потом свернул с дороги. — Пойдем.

Мы подошли к домику, обошли глиняный дувал и остановились напротив окна, занавешенного старой газетой. Там, за ней, мерцало и покачивалось пламя коптилки.

Я думал, он постучит, но он стоял, не шевелясь, низко опустив голову.

Потом он повернулся и пошел в сторону, не сказав ни слова.

Я поплелся за ним ночью майор писал что-то, а утром, когда я натянул свои непросохшие за ночь ботинки, собираясь на смену, он подозвал меня и дал конверт, попросил бросить его по дороге в ящик у почты.

Я думал, он Гале написал, но когда вышел, прочел адрес. Письмо было адресовано начальнику госпиталя, где он лежал.

«Наверно, просится обратно, — подумал я, — хочет, чтоб его оперировали».

10

Синьор снова был на комиссии, и на этот раз его признали годным. Правда, временно определили во вспомогательный состав, по форму выдали такую же, зачислили на довольствие, и вчера он в последний раз пришел в цех.

Он стоял в своем костюме цвета хаки, в куртке с матерчатыми погонами и спортивных брюках с застежками внизу, стоял и улыбался до ушей. А мы глядели на него и не узнавали — так преобразила его форма. Куда только подевалась его мотня, его косолапая походка! Он и стройной стал, и лицо его даже приобрело какую-то благородную строгость. Вот только рот был по-прежнему очень широкий да глаза его, зеленые, добродушные, никак не вязались с этой формой.

Мы обступали его, изумленно разглядывали, ощупывали. Даже Бутыгин и тот поперхнулся, когда увидел Синьора, и вместо того, чтобы обматерить нас слегка помахал рукой. Это был, по-видимому, высший знак внимания с его стороны.

— Слушай, Синьор, — говорил Миша, — а не хочешь ты подолбать один маленький паз напоследок? Совсем маленький, метров так семь или восемь, а?

Синьор согласно кивал головой, на все соглашался.

— Я на все согласный сегодня, что хочешь долбать буду, хоть железо давай, — говорил он, а губы его были растянуты до ушей и никак не могли собраться вместе.

— А чего это, Синьор, карманы у тебя топырятся? — допытывался я. — Или это форма такая?

— Да, я тоже видел — торчит очень, — поддержал меня Махмуд. — Может, это ты гранаты таскаешь?

— Ото ж угадал, Махмуд, — смеется Синьор и вытаскивает из каждого кармана по банке тушенки. — То вам, ребята. И то вот тоже вам… — Из нагрудного кармана он достает две соевых шоколадки — это, оказывается, тоже входит в их рацион.

— Здорово ж ты живешь теперь, Синьор! Каждый день шоколад кушать будешь!

— Не каждый, только раз в неделю.

— Это хуже, конечно, но тоже здорово. А немцев вы скоро бить поедете?

Синьор сразу стал серьезным.

— Не знаю. Не говорят нам. Пока, говорят, здесь будем. До приказа.

— А приказ когда?

— То никто не знает. Только высокое начальство.

Мы все замолкаем. Пусть даже никто не знает, но ведь в один прекрасный день дадут команду и они уедут на фронт бить немцев, а мы останемся здесь, чтобы долбать эти пазы, будь они трижды прокляты!

— А мы теперь от хлопковый шелуха ток получаем, — говорит вдруг Махмуд Синьору. — Веришь — нет, хлопковый шелуха ток дает…

— Я знаю, — говорит Синьор, и грусть слышится в его голосе, — я ведь тоже тогда помогал, Значит, пошел дизель?

— Ого, еще как пошел! — гордо рассказывает Миша. — Я думал, совсем его разнесет, совсем разорвет напополам, так он ревел и рычал, ну прямо как Медвед.

— Ты, конечно, говоришь — настоящий медведь.

— Чего там — настоящий! Настоящий — ерунда, прямо как наш Медвед. Как Бутыгин, когда злится.

Они смоются. А я но могу, у меня при одном этом имени судорога делается.

Ребята договариваются пойти в кишлак после смены, я понимаю — Синьор хочет увидеться с Женей. Но я не пойду сегодня, буду дежурить в ночную, специально поменялся дежурством, чтобы встретиться с Паней. Знаю заранее, что ничего, кроме боли и горечи, эта встреча не принесет, и все же не могу без нее, должен со увидеть. Я ловлю себя на том, что все время поглядываю на её станок. Там сейчас другая ткачиха работает, Паня придет во вторую смену, а я все время гляжу туда, все мне мерещился, что вот она там стоит.

А когда она придет, станет на свое место, перехватит волосы прозрачной косынкой, чтоб не мешали, и начнет ловко заправлять челноки, перебегая от одного станка к другому, у меня совсем из рук все валится.

Миша все приглядывается ко мне, потом отводит в сторону.

— Ты чего это — совсем, что ли, сдурел?

— Не знаю, Миша. Ничего не знаю.

— Говорил с ней?

— Говорил.