Приближались летние каникулы, что меня мало трогало, так как для меня ничего не менялось. Кот все не спускал глаз с сыра за стеклянным колпаком. Но вот грянула война. И разбила колпак. У хозяев появились новые заботы, и кот возрадовался.

Если уж честно, то кто только не возрадовался в те дни во Франции. Дети с книгами под мышкой толпились у афиш. Нерадивые ученики пользовались царящим в семьях замешательством.

Каждый день после ужина мы ходили на вокзал в Ж., в двух километрах от нас, поглазеть на военные эшелоны. Мы бросали солдатам охапки сорванных по пути колокольчиков. Дамы в рабочих блузах разливали по бидонам красное вино, и весь перрон был усыпан цветами и залит вином. Все вместе вспоминается мне как фейерверк. Никогда я не видел ни столько разлитого вина, ни стольких увядших цветов. Мы вывесили на нашем доме национальный флаг.

Вскоре мы перестали ходить в Ж. Моим братьям и сестрам стала надоедать война, казавшаяся им нескончаемой. Из-за нее они лишились поездки к морю. По утрам они привыкли поваляться в постели, а теперь им приходилось просыпаться ни свет ни заря, чтобы не упустить шестичасовой выпуск газет. Жалкое развлечение! Но к двадцатому августа эти юные чудовища обрели надежду. После обеда они задерживались со взрослыми за столом, чтобы послушать отца, строящего планы отъезда. С транспортом туго. Придется преодолеть большое расстояние до моря на велосипедах. Братья дразнят мою младшую сестренку: колеса ее велосипеда едва ли достигают сорока сантиметров в диаметре. «Бросим тебя одну на дороге». Сестра рыдает. С каким энтузиазмом надраиваются велосипеды! Лень как рукой сняло. Мне предлагают починить свой. С утра пораньше все уже на ногах: надо быть в курсе событий. Пока другие удивляются, я наконец догадываюсь о причинах их патриотизма: путешествие на велосипедах к морю! Море кажется дальше и прекраснее, чем прежде. Пусть все летит в тартарары, лишь бы поскорее в путь, — таков их настрой. То, что грозой нависло над Европой, стало их единственной надеждой.

Так ли уж отличается детский эгоизм от нашего? Летом в деревне мы проклинаем дождь, а земледельцы ему не нарадуются.

* * *

Редкий катаклизм обходится без предзнаменований. Покушение на наследника австро-венгерского престола, бурное дело Кайо[3] делали атмосферу невыносимой, благоприятной для чего-то из ряда вон выходящего. Мое первое настоящее воспоминание о войне предшествует самой войне.

И вот как это случилось.

Мы с братьями подшучивали над неким Марешо, муниципальным советником, очень смешным типом — карликом с белой бородкой, да еще в капюшоне. Вся округа звала его не иначе как папаша Марешо. Он был нашим ближайшим соседом, но мы демонстративно не здоровались с ним, отчего он бесился, да так, что однажды, не выдержав, подошел к нам и сказал: «Так, так! Значит, не здороваемся с муниципальным советником?» Мы бросились врассыпную. С того случая вражда между нами приняла открытый характер. Но что мог с нами сделать муниципальный советник? По дороге в школу и обратно мои братья дергали звонок у его ворот, проявляя при этом завидную храбрость еще и потому, что пес, стороживший дом, мой одногодок, был совершенно безобиден.

Накануне четырнадцатого июля я вышел из дому навстречу братьям и с огромным удивлением увидел толпу народа у ограды, которой был обнесен сад Марешо. В глубине его сквозь подрезанные липы хорошо просматривался дом. Оказалось, молодая служанка Марешо сошла с ума, часа в два дня забралась на крышу и отказывалась слезть. Напуганные возможным скандалом, хозяева закрыли все ставни на окнах, и оттого, что дом казался необитаемым, сцена с сумасшедшей на крыше выглядела еще трагичней. Собравшиеся кричали, негодовали, почему хозяева ничего не предпринимают для спасения несчастной. Она, бедняга, с трудом передвигалась по черепичной крыше, но пьяной не выглядела. Меня словно околдовали, и если бы не горничная, посланная за нами нашей матерью с наказом воротиться, я так и стоял бы там. Но нужно было помочь матери, иначе меня наказали бы, лишив праздника. С огромным сожалением покинул я свой наблюдательный пост, моля Бога сделать так, чтобы служанка еще была на крыше, когда я пойду встречать отца на вокзал.

Бог милостив: она была на крыше, редкие прохожие, возвращавшиеся из Парижа, спешили по домам, боясь не успеть на праздничный бал. Они лишь мельком взглядывали на нее.

Впрочем, до сих пор это была лишь репетиция с большим или меньшим числом зрителей. Дебют ее готовился вечером; гирлянды фонариков, развешанные, как обычно, по случаю праздника, образовывали для нее настоящую сцену. Фонарики висели и на улице и в саду, так как Марешо, хоть и делали вид, что их нет дома, однако, будучи людьми в городе заметными, не могли оставить свой дом без иллюминации. Ощущение фантастичности творящегося на наших глазах злодеяния в доме, по крыше которого, как по разукрашенной корабельной палубе, разгуливала женщина с разметавшимися волосами, усугублялось ее голосом: каким-то нечеловеческим, грудным и таким нежным, что от него по телу пробегали мурашки.

Пожарная команда нашей небольшой коммуны набиралась из числа добровольцев, день-деньской занимавшихся своими прямыми обязанностями. Если огонь не утихнет сам собой, его непременно потушат молочник, кондитер, слесарь, когда закончат свои дела. Кроме того, со дня объявления мобилизации наши доблестные пожарники организовали нечто вроде тайной милиции и стали патрулировать город, проводить учения и совершать ночные обходы. Словом, наконец они появились и сквозь толпу зевак проложили себе дорогу к дому.

Навстречу им из толпы выступила женщина, уже некоторое время громко причитавшая над безумицей. Это была жена одного из муниципальных советников, противника Марешо. Она принялась советовать капитану: «Попробуйте лаской; бедняжка так натерпелась от побоев в этом доме. И вот что: если она ведет себя так из боязни быть выставленной за дверь, лишиться места, передайте ей, что я беру ее к себе. И платить буду вдвое против прежнего».

Это показное проявление милосердия почти не произвело впечатления. Дама вызвала всеобщее раздражение. Присутствующие сходились на том, что необходимо применить силу. Пожарники числом шесть перелезли через решетку, окружили дом и стали со всех сторон карабкаться на крышу. Но стоило одному из них достичь цели, как толпа принялась криком предупреждать несчастную, как это делают дети в балагане.

— Да замолчите же вы! — пыталась унять толпу жена муниципального советника, но та с еще большим энтузиазмом вопила: «Вон он! Вон он!» Вооружившись черепицей, безумица запустила ею в каску пожарника, добравшегося до конька крыши. Пятеро других тут же дали задний ход.

Хозяева балаганов, тиров, каруселей, ожидавшие в эту ночь немалой выручки, жаловались на плохие сборы, а тем временем самые отъявленные городские хулиганы взбирались на ограду и толпились перед домом, наблюдая за охотой. Бедная женщина что-то говорила, но в память врезался лишь ее голос, полный глубокой смиренной печали, появляющейся обычно у того, кто убежден в своей правоте и в том, что весь мир заблуждается. Молодежь, предпочтя это зрелище ярмарке, все же стремилась не пожертвовать ни одним из удовольствий. Боясь пропустить поимку сумасшедшей, мальчишки убегали покататься на каруселях и стремглав возвращались обратно. Более благоразумные, устроившись на ветвях лип, как на параде в Венсенне, довольствовались тем, что зажигали бенгальские огни и взрывали петарды.

Да, можно себе представить, как натерпелась чета Марешо, сидя взаперти посреди всего этого шума и вспышек.

Муниципальный советник, муж чувствительной дамы, взгромоздившись на ограду, произнес импровизированную речь по поводу трусости хозяев. Ему аплодировали.

Думая, что аплодисменты адресованы ей, безумица кланялась, зажав под мышкой стопку черепицы, которую она швыряла, стоило у края крыши блеснуть каске. Своим нечеловеческим голосом она благодарила за то, что ее наконец поняли. Она была похожа на предводительницу корсаров, оставшуюся в одиночестве на тонущем корабле.

вернуться

3

Правые партии — выразители интересов финансовой олигархии — резко выступали против налогов на ренту и капитал, предложенных министром финансов в кабинете Думерга Жозефом Кайо (1863–1944) при обсуждении бюджета на 1914 год, и начали его травлю. Особенно отличился Кальметт, редактор газеты «Фигаро»: 13 марта 1914 года в этой газете были опубликованы компрометирующие Кайо личные документы. 17 марта жена Кайо убила Кальметта; Кайо подал в отставку.