— Ты в самом деле настоящий шапсуг, муж мой! Такие же глаза бывали у моего отца, когда он над кем нибудь подшучивал. Ты обманул меня и Самыра получше клятвопреступницы!

— Ну, — лукаво сказал Озермес, — в этом не только моя заслуга. Выяснилось, что ты и Самыр одинаково простодушны. А теперь все же подумаем, как назвать твоего воспитанника, может, просто Волком?

— Нет. — Чебахан отрицательно помахала рукой.

— А если в честь твоего дяди Веком?

Она с сомнением оглянулась на темное лицо Мухарбека.

— Можно, но... У волчонка черные лапки, что, если назвать его Хакэром*? Подожди! Я догадалась! Чтобы были довольны и Мухарбек и Самыр, назовем волчонка Хабеком!

— Ха бек, — повторил Озермес, — это ты хорошо придумала. Верно, Самыр?

Самыр замахал своим пушистым хвостом так, что на Чебахан и Озермеса подуло ветром.

Когда Озермес учился в мектебе, один из учеников, старше Озермеса двумя годами, научил его говорить высоким старческим и детским голосами, не открывая рта. Озермес немало намучился, пока сумел извлекать звуки словно бы из живота. Как он не вспомнил об этом, когда разыгрывал перед Чебахан свадьбу? Подойдя к Мухарбеку, он громко спросил:

— А что скажешь ты, тхамада?

Потом, набрав в грудь воздуха и немного выждав, напряг горло и ответил дребезжащим старческим голосом:

— Ай, аферим!

Услышав чужой голос, Самыр залаял и, принюхиваясь, забегал по поляне. Когда Озермес повернулся, Чебахан стояла, прижав к груди руки и впившись в него побелевшими глазами.

— Что? — небрежно поинтересовался Озермес.

— Это был ты? — вполголоса спросила она.

— Что я?

Бросив украдкой быстрый взгляд на Мухарбека, она прошептала:

— Мне показалось...

Озермес, напустив на лицо удивление, подозрительно уставился на нее. Она неуверенно хихикнула:

— Ты снова шутишь...

Он пожал плечами, подошел к корзине, посмотрел на спящего волчонка и с досадой произнес:

— Никак не пойму, о чем ты.

— Я услышала, как сказали — ай, аферим.

— Ну и что тут такого?

— Сказал ты, я знаю, но голос был не твой.

Надвинув на глаза шапку, Озермес почесал в затылке, выпрямился и безразлично произнес:

— Если ты знаешь, что аферим сказал я, так в чем же дело?

— Но голос был чужой. И Самыр стал лаять.

— Будь я хозяйкой, белорукая, я не ломал бы голову над такими глупостями, а готовил вкусную еду в честь малыша, наконец то получившего имя. Хабек! Хорошее имя, и дяде Мухарбеку понравилось...

* Ха — в прошлом — волк, потом так стали называть собаку. Хакэр на шапсугском

диалекте — черная собака.

Чебахан снова судорожно захихикала и нагнулась за тетеревом и зайцем.

— Эй, племянница! — скрипучим голосом позвал Озермес.

Чебахан, охнув, ринулась в саклю, Самыр отскочил к мертвому дереву и, глядя недоверчиво на Озермеса, стал, махая хвостом, лаять. Озермес расхохотался так, что у него потекли слезы. Устав смеяться, он пошел в саклю и в дверях столкнулся с Чебахан.

— Если ты еще раз!.. — смеясь и сверкая глазами, произнесла она. — Как ты это делаешь? Я вовсе не испугалась...

— Самыр тоже не испугался, — проскрипел Озермес, — слышишь, все еще лает? — Протянув руку, он погладил ее по пылающей щеке, но она отпрянула и замахала руками.

— Не трогай меня, обманщик! Вот увидишь, если и я не сыграю с тобой какую-нибудь шутку.

— Такую, что все клятвопреступницы лисы помрут с хохота, — заключил Озермес, снял с колышка шичепшин и смычок и, посмеиваясь, вышел.

Бросив взгляд на Самыра, вылизывающего волчонка, он подошел к Мухарбеку и стал смотреть на его морщинистое лицо. Когда он впервые разглядел старика в пне явора, у того уже была замшелая борода. С помощью топора и ножа Озермес помог Мухарбеку выявиться из дерева и, разумеется, не думал придавать ему сходства с дядей Чебахан, которого и в глаза не видел. Тем не менее они, как уверяет Чебахан, похожи так, будто их родила одна мать. Упавший ствол явора мертв, но пень еще держится на корнях, и кто, кроме Тха, может знать, не продолжает ли душа явора жить в этой безгласной, изъеденной древоточцем, ветром и дождем голове. В глазницах Мухарбека синели предвечерние тени, а по засиженной голубями, белой от помета голове, вяло взмахивая похожими на ласточкины крыльями, ползала большая пестрая бабочка. Озермес поднял руку, чтобы смахнуть ее, но тут же раздумал. Безусый Хасан как-то рассказал ему, что бабочки, если их не склюют птицы, живут недолго, день другой. Пусть себе ползает, может, голова Мухарбека последнее ее пристанище перед вечной ночью. Хотя и у бабочки есть душа, и она тоже в кого-то переселится. Бабочка еще немного поползала, оставляя за собой клейкий след, а потом, сильнее взмахнув крылышками, медленно, словно ей было трудно, перелетела на стройный молодой явор.

— Надеюсь, тхамада, что ты на меня не обиделся? — спросил у Мухарбека Озермес. — Не знаю, какой у тебя голос, но я тебя не передразнивал, а просто подделывался под осипшего старика. Мухарбек, как обычно, не отозвался. Было слышно лишь, как в овраге шумит речка. — Эх, Мухарбек, — сказал Озермес, — если бы ты не упрямился и заговорил, представляю, сколько всяких интересных историй мы бы тогда услышали!..

Усевшись на мертвом стволе, он поводил смычком по струнам, посмотрел на лежавшего у корзины Самыра и вполголоса запел колыбельную, меняя в ней слова:

Данау, данау, данау!
Данау, волчий сын, данау!
Хабеком тебя кличут, данау*...

Запахло жжеными перьями, это Чебахан, ощипав тетерева, опаляла его над очагом. Самыр чихнул, сморщил нос и перешел к краю оврага, откуда тянуло ветерком, едких, резких запахов он не терпел. Чем объяснить, что Самыр, всегда готовый к защите хозяина от любого зверя, бросил его, когда из леса выбежали кабаны Мазитхи, и одним прыжком спрятался за дубом? Он дрожал от испуга, как кленовый листок под ветром. Неужели, увидев Мазитху, Самыр вмиг понял, что опасность грозит ему одному, а на Озермеса никто не нападет? Может, он уже видел Мазитху раньше? Почему все таки Тха устроил мир так, что ни у кого из живых нет, кроме языка своего племени, второго, понятного каждому. Сколько больших и малых недоразумений, битв и смертей избегли бы живущие на земле. Не может быть, чтобы и отец, и Безусый Хасан, и другие разумные люди, в том числе живущие в давно прошедшие времена, не спрашивали об этом, хотя бы мысленно, великого Тха. Если бы Тха хоть раз ответил им, а не отделывался, подобно Мухарбеку, молчанием, слова его распространились бы среди людей и переходили от отцов к сыновьям. Или Тха ничего не слышит со своих заоблачных высот? Тогда по поводу земных неурядиц полезнее взывать не к нему, а к ближним своим. Возможно, понимая это, адыги, как рассказывал отец, не раз собирались на мехкеме**, чтобы обсудить свои горести и боли. Однако общего языка племена так и не нашли, полного взаимопонимания и единства не добились. Не случайно, изливая муки сердца, моздокские кабардинцы христиане сложили песню, в которой поется: к кому мы не ходим — наши враги, к кому мы ходим — наши друзья...

Озермес встал, чтобы отнести шичепшин в саклю. Взглянув на открытую дверь хачеша, он подумал, что, быть может, Тха вовсе не так всемогущ, как о нем говорят, он силен только на своих небесах, а на земле всего лишь гость, за что люди и почитают его, как любого, жданного или нежданного, гостя.

Они поужинали. Чебахан дала поесть Самыру, напоила ляпсом волчонка, взяла его на руки и уселась на мертвом дереве рядом с Озермесом. Самыр догрыз кости и с озабоченной мордой ушел в лес. Он не имел постоянного отхожего места, а каждый раз избирал новое, и Озермес, понаблюдав за ним, убедился, что Самыр всегда уходил за пределы их помеченного кольями участка.