Мы замечаем, что выдающийся наш поэт просто любуется нравами вольнолюбивых горцев, их жизнью, протекающей среди смертоносных опасностей и на фоне чарующих природных красот — между тем незримая Смерть уже склонилась над этим прекрасным пейзажем и простерла руку... Перечисляются (в тогдашней транскрипции) подлинные наименования ряда племен Северного Кавказа, не только адыгских. Но вот что для нас существенно: некоторые из этих племенных обозначений сохранились лишь в исторической памяти, сами народы давно исчезли. И весьма вскоре после сочинения этих и восхищенных и романтическо элегических, но еще несколько отстраненных стихов. Конечно, свидетельствующих о знакомстве не только с записками путешественников, но и с романами Шатобриана и Фенимора Купера (жизнь и судьба северокавказских горцев могли дать возвышенному писателю романтику превосходный материал, и родственный, и аналогичный тому, который был найден у североамериканских индейцев). 

Гениальный ученик Жуковского, дважды побывавший на Кавказе и оба раза оказывавшийся поблизости от театра военных действий, стал уже почти очевидцем творящегося. В пору вдохновенного «Кавказского пленника» Александр Пушкин был еще очень молод, писал с юношеским восторгом упоения и — как то при огромном и непрестанно созревающем своем уме даже невдумчиво. Но иные восторженные строки невольно превращались в ужасный обвинительный акт:

 ...И воспою тот славный час,
 Когда, почуя бой кровавый,
 На негодующий Кавказ
 Подъялся наш орел двуглавый;
 Когда на Тереке седом
 Впервые грянул битвы гром
 И грохот русских барабанов,
 И в сече, с дерзостным челом,
 Явился пылкий Цицианов;
 Тебя я воспою, герой,
 О Котляревский, бич Кавказа!
 Куда б ни мчался ты грозой —
 Твой ход, как черная зараза,
 Губил, ничтожил племена...

 Но еще страшней свидетельства Михаила Лермонтова, который был не только прямым очевидцем, но, увы, и участником карательных акций. Но если б лично не участвовал, не был бы так смертоносно точен, искренен и правдив... По существу, кавказские дела, для кого то героические, а в общем, весьма неприглядные и непохвальные, — непрерывная, сквозная тема лермонтовского гениального творчества. Тема изгнания, насильственного выдворения горцев, сожжения аулов возникает и в самых ранних поэмах: 

Стада теснились и шумели,
 Арбы тяжелые скрыпели,
 Трепеща, жены близ мужей
 Держали плачущих детей,
 Отцы их, бурками одеты,
 Садились молча на коней
 И заряжали пистолеты,
 И на костре высоком жгли,
 Что взять с собою не могли!
 («Измаил бей»)

Поручик Лермонтов, немыслимо храбрый на диво самым опытным бойцам, доблестный на поле боя, ничуть не очарован нравами тех свирепых войск, в которых несет службу. Говоря о буднях обитателей аула Джемат, вопрошает: «Не ждут ли русского отряда, /До крови лакомыхгостей?» («Хаджи Абрек»). И какое описание Кавказской войне безотрадней и правдивей лермонтовского, созданного на все времена!

Верхом помчался на завалы
 Кто не успел спрыгнуть с коня...
 «Ура!» — и смолкло. «Вон кинжалы,
 В приклады!» — и пошла резня.
 И два часа в струях потока
 Бой длился. Резались жестоко,
 Как звери, молча, с грудью грудь,
 Ручей телами запрудили.
 Хотел воды я зачерпнуть...
 (И зной и битва утомили 
 Меня), но мутная волна
 Была тепла, была красна.
 («Валерик»)

 В написанных по волшебному наитию самых трагических и возвышенных стихах Лермонтова возникают и нежелание понимать творящееся и горькое осуждение не только родного батальона, но и всего человечества:

 Тянулись горы — и Казбек
 Сверкал грядой остроконечной.
 И с грустью тайной и сердечной
 Я думал: «Жалкий человек,
 Чего он хочет!.. небо ясно,
 Под небом места много всем,
 Но беспрестанно и напрасно
 Один враждует он — зачем?»
 («Валерик»)

 «Звериный лик завоеванья /Дан Лермонтовым и Толстым», — вымолвил Борис Пастернак, впервые оказавшийся на Кавказе. Гул стародавней Кавказской войны превратился в горное эхо, но оно не умолкает, порою и возобновляется с первоначальной силой. Продолжается и литература, отданная старой теме, незаживающей ране... Поэтому мне кажется, что предыдущие цитаты, обозначающие развитие этой темы во времени, важны и уместны в непростом разговоре о судьбе верного ей писателя.

 Произведения Михаила Лохвицкого, вошедшие в эту книгу, повествуют о жизни небольших адыгских общин, но касаются большихисторических событий, относящихся к самому концу Кавказской войны. Это эпоха изгнания и истребления, эпоха страдальческого расставания с родиной, которое, между прочим, постигло не только адыгов, но и многочисленных их соседей. Однако именно в черкесском случае дело дошло до полного исчезновения целого ряда племен. Важно, что в своих сочинениях Лохвицкий ярко, мощно, убедительно изобразил не только мгновения гибели целого народа — шапсугов, уничтожение определенного, устоявшего в веках, тысячелетиях уклада жизни, но и показал ту жизнь, которая так жестоко была загублена, растоптана (при Александре II, казалось бы, лучшем русском царе, Царе Освободителе!). В «Громовом гуле» есть поразительные страницы, которые свидетельствуют об основательном знании адыгских мифов, преданий, обычаев и обрядов, правил традиционного этикета. Разумеется, не все удержалось в памяти потомков уцелевших. Многое почерпнуто из исторической литературы — у меня нет сомнений, что, упорно работая над небольшой, в сущности, повестью, автор, конечно, хорошо знакомый с историей русской общественной мысли, прочитал груды книг, посвященных и Кавказу, и сопредельным странам, и далекой Сибири, в которой в качестве ссыльного кончал свои дни главный герой. Русский офицер, перешедший на сторону горцев, ставший одним из них и не предавший своих обретенных братьев в поражении (заметим, такие случае бывали — вспомним хотя бы легенду о Бестужеве Марлинском, чьи внуки, по сведениям карачаевцев, жили в их краю и носили фамилию русского писателя декабриста). Но самый живой источник исторической прозы Лохвицкого все же не чьи-либо этнографические очерки, а сама остаточная память остатков народа, память сердца. Работа писателя, очевидно, рано осознавшего, что его собственная жизнь стала частицей общей трагедии, и однажды взявшегося за столь выношенную, кровную тему, подобна работе реаниматора. Мало было провести часы и годы в научных библиотеках. Надо было решиться и, оставив большой город, пожить в черкесском ауле, самому вовлечься в круговорот праздников и поминок, трудов и дней.

 Быть может, пережить и вдруг нахлынувшую любовь к черкесской девушке, любовь столь же нежную, бережную и трепетную, как изведанная героями будущих книг. Адыги, воспетые Лохвицким, — люди и влюбчивые и одухотворенные. Отец так отвечает сыну, спросившему, почему он не взял новую жену после кончины первой: «Пожалуй, потому, что душа твоей матери осталась во мне...»