— Аллах превелик! Нет божества, кроме Аллаха... Идите на молитву, идите ко спасению!.. Аллах превелик! Нет божества, кроме Аллаха...

 Почему то мне грустно стало от надтреснутого старческого голоса, тщетно взывавшего к ушедшим отсюда людям. Раздумья охватили меня.

 Во время попойки я, вспомнив вырубленные за день сады, высказал недоумение нашими бессмысленными действиями.

 — Не понимаю, господа, — сказал я, разгоряченный вином, — с какой целью мы уничтожаем сады и пашни? Не полезнее было бы сохранять их и нетронутыми передавать казакам?

Командир роты Офрейн, принявший участие в пирушке младших офицеров, а поступал он так, когда заканчивались его винные припасы, уставился на меня своими неподвижными свиными глазками.

 — Замечаю в вас, подпоручик, отсутствие воинской сообразительности, а пора бы уже. Намокайте на свой жиденький ус нижеследующее: командование не глупее вас. Ежели мы оставляли бы насаждения и жилища горцев нетронутыми, у них были бы желание и возможность вернуться, теперь же, чтобы не умереть с голоду, им приходится подчиняться нашим требованиям и уходить.

 — Поистине гениальная тактика! — громко заявил поручик Попов Азотов. — Славься, славься, наш русский царь! Уверен, что после окончания войны в здешних местах на какой нибудь горе Ермолову и Барятинскому установят памятник из базальта в форме большого топора и надписью: «Великим дровосекам».

 Слова его, при всей их справедливости, меня покоробили. Офрейн, не поняв, одобрительно прорычал:

 — Отлично, поручик!

 Вынужден ненадолго отклониться, дабы обрисовать личность Попова Азотова и заодно другого взводного, поручика Гайворонского, сидевшего рядом со мной.

 Попов Азотов был человек неулыбчивый, на скуластом лице его холодно светились серые глаза, нижняя челюсть чуть выдавалась вперед, и, когда он говорил, обнажались белые зубы, наверху и внизу разделенные промежутком, вроде темной щели. На груди его болтались два Георгия — солдатский и офицерский. Мне передавали, когда я еще только прибыл в полк, что Попов Азотов был разжалован за дуэль, но отличился под Веденем и вновь дослужился до офицерского чина. Дружбы ни с кем не водил, в карты играл редко и пил чаще в одиночку. В разговорах поручик отличался язвительностью, и речи его всегда носили странную раздвоенность — серьезность она словно бы размывалась скрытой иронией. Мне почему то казалось, что он всех нас тайно презирает. Солдаты его любили.

 Поручик Гайворонский, смуглый, черноглазый, полноватый, по первому знакомству казался добродушным увальнем. На самом деле это был старательный, пригодливый служака, твердо, как о нем метко выразился Попов Азотов, колебавшийся вместе со сменой ротных. Мне рассказывали, что до Офрейна ротным был выслужившийся из солдат либерал. Гайворонский при нем внешне заботился о нижних чинах, вспоминал о том, что кто то из предков его был не то мастеровым, не то даже крепостным. С прибытием в роту Офрейна Гайворонский стал ссылаться на свое происхождение от запорожских сечевиков с одной стороны, а с другой — от лиц духовного звания. Мне он сказал, что дворянский род его внесен в родословную книгу Полтавской губернии. Солдат в мою бытность в полку Гайворонский, подражая Офрейну, крыл последними словами и щедро раздавал им по мордасам. Об остальных офицерах, моих сослуживцах, рассказывать не стоит — в них было больше схожести, нежели различия.

 Вернусь теперь к происшедшему.

 Мы много пили, особенно Попов Азотов. Опьянение его выражалось лишь в том, что он много говорил.

 — Скажите, господа, — неожиданно спросил он, — не кажется ли вам странным, что мы так расположены к Гарибальди?

 — Не знаю такого, — пробасил Офрейн.

 — Генуэзец один, моряк, республиканец, участник заговора Мадзини, — небрежно объяснил Попов Азотов, — великолепно сражался против австрийцев, потом в Южной Америке на стороне республик Рио Гранде и Монтевидео. Вернувшись в Европу, он не столь давно разбил войска неаполитанского генерала Ланди.

 — Не понимаю, почему вы вдруг заговорили о каком то республи канце? — спросил Офрейн.

 — Мне кажется удивительным, что правительству нашему Гарибальди по душе, ведь ежели бы он попал к нам, то обязательно сражался бы на стороне горцев. Удивленный познаниями Попова Азотова, я сказал:

 — Мы одобряем Гарибальди, поскольку он воюет против австрийцев.

 — Верно. И вздернули бы, попадись он нам в руки на Кавказе.

 Попов Азотов едко рассмеялся.

 Офрейн заметил, что не пройдет и двух трех лет, как война будет закончена.

 — Грустно слышать такое, — лихо заявил Гайворонский. — Чем и как после войны будем жить мы, кадра, фрунтовые офицеры?

 Попов Азотов опорожнил кружку с вином, облизнул губы и сказал:

 — Рекомендовал бы вам отправиться в Северные Американские Штаты, там вас, как опытного командира, отличившегося в лихих атаках и победных сражениях, охотно примут в войска, сражающиеся против президента Линкольна.

 Смысл сказанного им ускользнул от офицеров. Я же удивлялся все более. До сих пор был убежден, что я один из немногих в полку и, уж во всяком случае, единственный в роте, кто выписывает газеты и журналы. Гайворонский и некоторые другие офицеры насмешничали из-за этого надо мной, и я стал скрывать от всех свою любовь к чтению.

 — Впрочем, — продолжал Попов Азотов, — вам, поручик, карьера обеспечена и здесь, но при одном условии. Вам следует подать рапортна высочайшее имя и попросить дозволения отбросить частицу «гай». От нее слишком несет Малороссией.

 — Сударь! — Гайворонский позеленел. — Мои предки...

 Попов Азотов не дал ему говорить, обратившись к Офрейну:

 — Вы человек осведомленный, много ли вы знаете случаев, когда по службе легко продвигались офицеры с польскими или малороссийскими фамилиями?

 — Разумеется, нет, — уверенно ответил Офрейн, — исключения, конечно, бывают, но государь, как вы знаете...

 — Слышите? — спросил Попов Азотов у Гайворонского. — Это веление рока. В самих фамилиях наших заложено наше будущее. — Он повернулся к майору: — Возьмем вашу. Оф-рейн! Что мы видим за этими звуками? Пунктуальность, хладнокровие в стрельбе, склонность к ношению мундира с генеральскими эполетами.

 Глазки майора заблестели.

 — Браво! Сегодня вы мне положительно нравитесь.

 Попов Азотов усмехнулся и посмотрел на меня.

 — Кай-са-ров! — проскандировал он. — Идущее от татарских мурз преклонение перед монархом, готовность стать во фрунт и броситься с криком «За царя и отечество» на врагов внешних и внутренних.

 Я растерялся, не зная, как быть. Яд, которым полнились слова поручика, подействовал на меня как пощечина, хотя, повторяю, то, что он говорил, в общем то было справедливо. Другие офицеры примолкли.

 Запахло ссорой.

 — А вы, а ваша фамилия? — только и нашелся что сказать я.

 — На Поповых и Ивановых стоит Россия! — не задумываясь ответил он и снова усмехнулся. — Даже накуролесившего Попова не заподозрят в предосудительных мыслях. Если шкодит свой брат русский или наш друг немец — это заблуждения молодости. А вот если ни в чем не замечен какой-нибудь Мицкевич или, тем более, Ицикович, эт-то подозрительно. Почему не шкодит? Ведь должен, от рождения, по фамилии своей, можно сказать, к этому предназначен. Зажать такого, не давать ему ходу. В позиции сей заключена глубокая государственная мудрость. Аминь! Выпьем, господа, за государственную мудрость и за светлый ум его императорского величества!

 Все встали.

 Я замедлился. Противоборствующие чувства одолевали меня. С одной стороны, я ощущал себя оскорбленным, с другой — некоторые высказывания Попова Азотова находили во мне если не сочувствие, то интерес или, как говорят музыканты, резонанс. Однако последние слова поручика вывели меня из раздвоенности. Можно ли было в присутствии всех нас с такой издевкой говорить о помазаннике Божьем, за здравие которого мы всегда пили с превеликим уважением и душевным трепетом?! Не столь осознанно, сколь интуитивно я опередил других, — многие готовы были уже сцепиться с поручиком, — и кинулся на него, обвиняя в оскорблении величества. Попов Азотов отшвырнул меня ударом кулака. Кто то крикнул: