— Эк вы его!

 Меня затошнило. Унтер поддержал мне, как маленькому, голову.

 — Ничего, вашбродь, — успокаивал он меня, — ничего, по первой всегда так.

 Вечером, поздравляя меня с боевым крещением, офицеры выпили рому. Я был пьян, смеялся без удержу, до икоты, лез ко всем целоваться. А потом мы сели за карты, и я проиграл пятьдесят рублей и еще семьдесят пять под честное слово. На другой день мы, спросив разрешения ротного, съездили в ближайшую станицу, накупили вина и конфет и загуляли у какой то бабы. Она созвала товарок — жен взятых по жребию на службу казаков, и когда я проснулся, нос мой был уперт в пухлую женскую грудь с длинным соском. При прощании казачка эта под общий смех объявила, что я сонная тетеря.

 Служба продолжалась. Горец, которого я убил своей рукой, оказался первой и последней моей жертвой. Не потому, что я к этому не стремился более, а так уж сложились обстоятельства.

 После пленения Шамиля в основном закончилась война на Восточном Кавказе, до конца 1861 года происходили лишь небольшие бои в Дагестане и Чечне. Наше командование готовилось к решительному наступлению в Закубанском крае с тем, чтобы потом, в следующие годы, приступить к переселению горцев на северном склоне Главного Кавказского хребта и племен, живших по побережью Черного моря. Сразу же объясню для неосведомленных, что черкесы состояли из нескольких племен: шапсугов, жанеевцев, бжедугов, натухайцев, кабардинцев, темиргоевцев, абадзехов, убыхов и других. До недавнего времени самым многочисленным черкесским племенем были шапсуги, теперь их почти не осталось, как не осталось скорее всего и убыхов.

 Как известно, Ермолов создал, а Барятинский возобновил и развил именно ту беспощадную варварскую систему, которая в пересказе старого унтера Тимофея Кузьмина показалась мне досужей выдумкой. Барятинский завоевал славу — недаром великий князь Михаил во время торжественного обеда по случаю окончания Кавказской войны 21 мая 1864 года провозгласил тост за генерала фельдмаршала. Я лежал раненный, на шинели, проклиная все на свете, и слышал звучный голос его императорского высочества:

 — За князя Барятинского, с назначением которого была принята система войны, принесшая такие блестящие результаты!

 Послышались одобрительные возгласы генералов, пирующих в палатке, и аплодисменты, а у меня не было сил даже плюнуть.

 Система заключалась в том, что мы прорубали просеки, занимали аулы, сжигали их и уничтожали сады и посевы. Все трофеи захватывались офицерами, само собой, соответственно чинам: штаб офицерам доставалось поболе, обер офицерам меньше. Разумеется, многое зависело и от собственной смекалки и сноровки.

 Заняв аул, мы через толмача приказывали горцам переселяться на Кубанскую плоскость, на неплодородные земли, под присмотр наших гарнизонов, или уезжать в Турцию. В оставленные горцами места переселялись, несмотря на их противодействие, казаки. Не раз и не два они убегали, но мы настигали их и снова гнали обратно. Казаки с ненавистью смотрели на офицеров, а матери и жены их честили нас почем зря, с вывертами, напоминающими высокий штиль Офрейна. Ни казаки, ни русские мужики переселяться на черкесские земли не хотели. Разговоры о том, что захватить Кавказ было исконной мечтой русского народа, — гнусная ложь. Монархи всегда прикрывают свои гнусности ссылками на исполнение ими мечты и воли народа.

 В том, что я рассказываю, нет ничего неизвестного, поэтому задерживаться на общей картине нет смысла. Кстати, мне попадались военные рассказы отставного офицера, кажется, Толстого, в них весьма достоверно описаны и наша забубенная жизнь, и рубка леса. 

Возвращаясь к князю Барятинскому, дозволю себе прибавить, чтобыл он в некотором роле вторым Макиавелли, во всяком случае, тоже считал: все, служащее целям политики, — хорошо, все, противоборствующее им, — дурно. Именно по идее Барятинского к службе в нашей армии стали приманиваться горские дворяне, совращенные златым тельцом, обещаниями земель, чинов и наград. В полку у нас воевали противу своего народа и черкесы — поручик Крымгиреев и прапорщик Батыев. Встречал я также в отряде кавказцев полковника Званбая, князей Цицианова и Бебутова, штаб офицера Мустафу Араблинского. Немало было и других, преданно служивших нашему государю.

 Однажды, полк наш действовал тогда со стороны рек Лабы и Белой, и я, отмеченный за свои старания, получил уже чин подпоручика, — мы после упорной перестрелки вошли в какой то аул и велели солдатам взяться за топоры. Взводу, в котором находился я, досталось вырубать сад на склоне горы. Ничего подобного я не видел, а может, до этого не присматривался: по склону шли террасы с рядами великолепно ухоженных виноградных лоз, в нижней части стояли среди вскопанных приствольных кругов грушевые, яблоневые, персиковые, черешневые, тутовые и алычовые деревья, росли барбарис, мушмула, еще какие то не знакомые мне плодовые кустарники. К саду был проведен оросительный канал. Я прошел вдоль него, пока наши молодцы валили наземь деревья, — от сада до источника было около двух верст. Перешел на другой склон, где был посеян ячмень. Меня догнал фельдфебель Кожевников.

 — Чего тебе? — спросил я.

 — Да так, — замялся он. — Нешто вам, вашбродь, не скушно одному-то? Да и наскочить, играючи, снова из лесу могут. Знаете ведь: абреки вырастают несеянными, пропадают нескошенными.

 Костромич Кожевников дослуживал двадцать второй год, имел солдатского Георгия. Неторопливый, деловитый, он нес службу так, как, должно быть, в молодости пахал, сеял. И там, дома, и здесь, повсюду он безропотно, с охотою трудился.

 Фельдфебель стоял возле меня, щурился вылинявшими глазами на солнце и поглаживал бороду, которая начиналась у него от самых глаз. В том, как он всегда обращался со мной, было нечто отеческое. Старослужащие солдаты вообще относились к молодым офицерам, как пестуны к медвежатам, — и охраняли нас, и поучали, и ошибки наши, бывало, брали на себя. Умный командир всегда направлял прибывшего из кадетского корпуса прапорщика или юнкера в ту роту, где служили старые солдаты.

 — Хорошество! — сказал Кожевников, оглядывая окрестность. — Баско тут.

 — Видел, — спросил я, — сад там какой?

 Он кивнул и окинул взглядом ячменное поле, подпертое по низу оградой из камней.

 — Башковитый народ, маракают. Они как... Подбирают землицу на пологом увале, пологом, чтобы почву водой не сносило. Собирают каменюки, сносят вниз и городят, потом пущают воду из ручья, ручей наносит песок, гравер всякий, и увал выравнивается. Затем ставят сюда скотину на ночь, на год, другой, навоз собирают. Напоследок привозят из долины черную землю, рассыпают и зачинают сеять. Гленется мне, когда так старательно робят. — Он хотел сказать еще что то, но раздумал, вздохнул, вытащил кисет и принялся набивать махоркой коротенькую трубку носогрейку.

 Спустившись с горы, мы увидели солдат, окруживших невысокого изможденного, по видимому, больного черкеса. Солдаты оживленно что то втолковывали ему.

 — Эх, ты, — говорил один, — ну чего вы сразу не сдались? А теперь вот что получилось, и ваших сколько полегло.

 — Да что ты с него спрашиваешь? Нешто он за всех отвечать должен?

 — Известно...

 — Что известно? Глянь ка, братцы, а он и вовсе босой.

 — Дай, я ему сапоги уважу. Мне будто тесноваты, а ему, как есть, будут в плепорции. Хоть и не крещеный, а все, значит, человек.

 — А у меня куртка есть важная, из старой шинели перешил.

 — Дай ему, построим ему одежу...

 После боя солдаты наши становились сердобольными.

 Как то наша рота остановилась подле очередного немирного аула. К сумеркам жители покинули его. В теплом воздухе запахло дымом костров — солдаты принялись готовить ужин. Кожевников угостил меня отменным медом, накаченным из плетеного улья. Вместо обычного рябка — моченых сухарей с салом — солдаты жарили на угольях шашлыки.

 В ночной тьме откуда то сверху раздался протяжный крик. Голос то смолкал, то снова оглашал распевными завываниями все окрест. Мы всполошились, унтер повел несколько солдат на голос. Послышался хохот. Оказалось, что в брошенном жителями ауле остался старик муэдзин. То ли про него забыли, то ли сам он не пожелал уйти, и когда пришла пора ночной молитве, старик полез на минарет. Как и большинство муэдзинов, он был слеп — слепому не увидеть сверху, что делается во дворах. Поточив лясы со стариком через толмача, мы отпустили его на все четыре стороны, но упрямец вновь забрался на минарет и долго, до сипоты пронзительно кричал. Толмач перевел нам его призывы: