Ночью Озермес спал тревожно и несколько раз просыпался. Позавтракав утром, взял лук, семь стрел и сказал Чебахан, что пойдет поохотиться на дроф. — Если ты, белорукая, отправишься по ягоды, на всякий случай не отходи далеко от сакли и возьми с собой кинжал.

Прикинув, куда мог направиться Меджид, Озермес осмотрел опушку леса и пошел вниз, присматриваясь к влажной земле и кустарникам. Следы абрека терялись уже за шафрановым лугом. Недоумевая, Озермес побежал по направлению к озеру. Седло и сбруя по прежнему висели на ветке липы, и никаких следов, оставленных человеком, на траве и песке не было. Встревожившись, Озермес побежал обратно, придерживаясь русла речки. До сакли было уже близко, когда впереди послышалось карканье ворон, сообщавших стае о добыче. Озермес, сбавив шаг, пошел на вороньи крики. Раздвинув кусты, он увидел абрека. Тот лежал между деревьями на тропе, ведущей к водопою. Озермес подошел кнему.

Меджид валялся скорчившись, выпучив глаза, оскалив зубы и схватившись руками за стрелу от самострела, пронзившую его насквозь. Войдя под мышку ему, она высунулась у сердца. Озермес потрогал холодный лоб мертвого и попытался вытащить стрелу, но она не поддавалась. Озермесу, убедившемуся в могучей жизнестойкости этого человека, не верилось, что тот мертв, он опустился на колени, прижался ухом к его груди, приложил обнаженный кинжал к открытому рту и убедившись, что на этот раз Меджид мертв, поднялся на ноги. Посмотрев на садящуюся на макушки елей и сосен стаю ворон, он поднял с земли ружье и лук, отломил от стрелы, убившей Меджида, острие и хвост с оперением, взвалил негнущееся тело на спину и понес по подъему к сакле.

Обозленные вороны подняли шум, несколько ворон пролетели над самой головой Озермеса, но клюнуть остереглись. Как занесло Меджида на звериную тропу, ведь она уводила его от прямого пути к равнине? Напиться воды он мог и до ухода, в хачеше. Может, вспомнив, что уже полдень, решил обмыть лицо и руки перед намазом? Коврика у него не было, он оставил его в хачеше, но коврик не обязателен, можно просто очистить землю от листвы и веток. К воде Меджид шел не очень быстро, потому что, если б он зацепил веревку на бегу, стрела пролетела бы за его спиной. Случайность такая смерть, либо возмездие? Если возмездие, то чье — Аллаха или Тха? Мертвое тело давило на спину, как чужой грех. Не Меджида вина была в том, что отец его не хотел считать детей, рожденных от наложницы своими, не виновен был Меджид и в том, что его вынудили стать абреком, наконец, в том что окружающие его превыше всего ставили смелость ради смелости и такие отважные поступки, которые, волей неволей, приводят человека к жестокости и насилию. И не здесь ли одна из причин бедствия, обрушившегося на адыгов?..

Озермес бросил ружье и лук Меджида у сакли, окликнул Чебахан и понес абрека к кладбищу. Опустив мертвеца на спину, он с трудом выпрямил его руки, вытянул их вдоль туловища, потом стал закрывать ему рот и глаза, однако нижняя челюсть отваливалась, а веки отвердели, и глаза не закрывались. Оттого, что мертвец смотрел и скалился, казалось, что он смеется над движениями Озермеса, над самим собой и над продолжающими жить своей вечной жизнью небом и землей. На траву рядом с мертвым телом легла тень Чебахан. — Если тебе не трудно, белорукая, принеси мне лопату, — сказал Озермес. Вернувшись с лопатой, Чебахан спросила: — Где ты его догнал? — Он еще вчера днем угодил под стрелу из самострела. — Значит, это не ты? — А тебе хотелось, чтобы убил его я? — Чебахан пожала плечами и выпятила губу. — Он этого заслуживал! — Склонив голову к плечу, она посмотрела на окалящегося абрека и отвернулась. Глаза ее, как с ней бывало, стали подобны зеркальцам, отражающим мелькание бегущей воды. Но зеркальца тут же растаяли, глаза остановились, как у человека, который к чему то прислушивается, и она, приложив ладонь к животу, озабочен но сказала: — Мне нельзя смотреть на мертвых. Ты что, муж мой, хочешь оплакать его? — Когда мать родила Меджида, он был таким же, как и все младенцы, — с горечью произнес Озермес. — Но он верил в Аллаха, и его надо хоронить, как магометанина. — Он был адыгом, а предки его понятия не имели об Аллахе. — Озермес взялся за лопату.

Чебахан сердито махнула головой и пошла к сакле.

Выкопав могилу, Озермес снова попытался закрыть глаза абреку, но тот продолжал таращиться на небо. Озермес с грустью посмотрел на мертвое лицо. Несмотря ни на что он жалел Меджида, наверно, и потому, что человеку свойственно питать слабость к тому, к кому он проявлял добро. Помимо всего Меджид заслуживал сожаления, как и все живое, до времени потерявшее душу. Ушедшего нельзя было не оплакать, но, хотя это и нарушает завещанное предками, надо было не только отметить доблести Меджида, но и сказать в плаче правду о нем. Собравшись о мыслями, Озермес запел:

О, Меджид, жило в тебе к отваге стремление,
Но поступки твои не дали душе спасения!..

Опустив мертвеца в могилу, Озермес посмотрел на холмик над останками Абадзехи. И мать, у которой война отняла ребенка и разум, и абрек, для которого истинным Богом был вовсе не Аллах, а война, стали равными теперь и будут мирно лежать рядом, как соседи, тихо спящие в своих саклях.

Сидя у пропасти, Озермес смотрел на заходящую сторону. После того как солнце пряталось за далекие округлые предгорья, чтобы лечь спать где-то за морем, Озермес мог до темноты, не двигаясь, смотреть в сизую даль и на розовое угасающее небо. Самыр лежал рядом, опустив морду на вытянутые лапы и иногда еле слышно вздыхал. Наверно, ему что-то снилось. Чебахан, готовившая еду, стояла позади, у летнего очага. Озермес чувствовал на себе ее взгляд, но не оборачивался.

По нижней кромке неба тянулась, подобно длинному горному хребту, неровная синяя полоса. Слева она поднималась острой вершиной, потом плавно опускалась, чтобы снова подняться тремя, стоящими рядом, саклями, из которых вились дымки. Правее возвышалась гигантская ель, перед ней скакали по небу два всадника в бурках, и в руке первого ярко горел красный факел, а еще правее застыли, изогнутые, нависшие над берегом волны. То, что было или есть где то на земле, повторялось закатными облаками и, возможно, кто то в далеком краю тоже смотрит на небо и видит Богатырь гору со шлемом на макушке и сидящего у пропасти человека с подогнутыми ногами и в папахе. А может, видит и очаг, и женщину, стоящую у огня.

Безмятежно спокойный мир, который открывался взгляду Озермеса, был воистину прекрасен. И Чебахан, не сводившая с него глаз, и он сам были такими же частицами этого мира, как и буки, и яворы, и летучие мыши, бесшумно носящиеся над поляной, и молчаливый, погруженный в свою вечную думу Мухарбек, и блаженно посапывающий Самыр, и комочки тумана, сползающие в черноту пропасти. Мир казался неизменным, но это было обманчиво, ибо и в прекрасном нетленном мире нарушалось то, что не должно было нарушаться — души до времени покидали свои обиталища и даже гибла не успевшая народиться жизнь.

Появления сына Озермес ждал без всяких тревог и, посмеиваясь просебя, выслушивал уверения Чебахан, что их сын уже все слышит, понимает и сердясь, толкает ее ножками. — Тебе не полагается быть возле роженицы, — снисходительно и важно рассуждала она, — я видела однажды, как рожают, знаю, что надо делать, но все же мне может понадобиться твоя помощь. Под рукой должен быть ножик и большой казан с теплой водой, — сына надо будет выкупать. Интересно, какого цвета у него будут глаза. Наверно, твои...

Чебахан позвала Озермеса ужинать. Самыр вскочил первым и побежал впереди хозяина. Он был терпелив, мог молча голодать, но на зовхозяйки всегда откликался первым. Потом, не напоминая о себе, сидел в сторонке, смотрел, как они едят, и из уголков его рта на землю свешивались ниточки слюны. Бывало, что он уходил в лес на охоту один, однако, поймав зайца, не съедал его, а приносил в зубах домой и, опустив добычу у порога сакли, ждал похвалы и вареных костей.