— Ты чего нибудь хотела? — спросил, усевшись на чурбачок, Озермес.

— Ты почувствовал, муж мой? — Чебахан прикрыла глаза своими густыми ресницами.

— Ты смотрела мне в спину, как Самыр смотрит на кость, которую я обгладываю.

Чебахан улыбнулась, блеснув зубами.

— Я смотрела так же, как он смотрит на тебя.

Озермес залюбовался ее лицом, нежным, как у косули, и таким же розовеющим, безмятежно спокойным, как закат, на который он только что смотрел. Подняв на него глаза, Чебахан потупилась. Когда она чему либо радовалась, зрачки ее, состоящие из множества крохотных огоньков, переливались, как звездочки Тропы всадника. А в ту холодную ночь зрачки были черными, затянули глаза, лицо побелело и заострилось.

Схватки начались в сумерках. Согнувшись и обхватив руками живот, Чебахан сдавленно, радуясь, объявила: — Пора! — Озермес принес побольше дров, развел огонь пожарче, поставил на камни казан с водой и, в сторонке, второй, большой, налитый водой до половины. Когда Чебахан родит, он добавит в холодную воду кипятку, и Чебахан выкупает новорожденного. В детстве Озермесу пришлось однажды увидеть, как рожала собака. Она отгрызала пуповины, съедала последы и старательно вылизывала мокрых щенят. Разложив на полу у очага волчьи шкуры, он помог Чебахан лечь, уселся по другую сторону очага, спиной к роженице и набрался терпения. На тахте Чебахан лежали пеленки, сшитые ею из старой рубашки и нарезанные на полосы мягкие оленьи кожи. В сакле было тихо, слышались лишь трудное дыхание Чебахан, треск поленьев в огне, да из оврага доносилось журчание речной воды, бьющейся о намерзший у берегов лед. Чего она тянет? — подумал Озермес. Его клонило ко сну. Он с досадой вспомнил, что забыл подсушить порох. После появления ребенка полагалось выстрелить из ружья, чтобы отогнать злых духов, если им взбредет в голову забраться в саклю и устроить какую нибудь пакость. Но теперь заниматься сушкой пороха поздно, а допускать, чтобы ружье дало осечку, совсем уж не годится, удды поймет, что ей ничего не грозит. Но вряд ли эта мерзкая старуха выберется из своего укрытия на такой мороз. А утром он просушит порох, зарядит ружье и отгонит ее.

Озермес задремал, от чего то очнулся, повернулся, чтобы подбросить в огонь полено и посмотрел на Чебахан. Она корчилась и кусала губы, однако не издавала ни звука. Роженицы, как он слышал, обычно, стонут и кричат. Озермес отвернулся, но вскоре снова посмотрел на ее искаженное от боли лицо. Сколько времени прошло после того, как он уложил ее у очага? Озермес встал и подошел к ней. — Отойди, — прошептала Чебахан. Он вернулся на свое место, но больше не отворачивался и смотрел на нее сквозь дым, поднимающийся от очага. Чебахан очень мучилась, и он стал сострадать ей. Она то подбирала, то вытягивала ноги, и каждое ее движение отзывалось в нем острой резью в животе, и со лба на глаза тек пот. Наверно, если бы она стонала и кричала, им обоим стало бы легче. Он отворачивался, снова смотрел на Чебахан, снова отворачивался и, схватившись руками за живот, сжимал зубы, чтобы не застонать, не закричать вместо нее. Время будто остановилось, и нельзя понять было, ночь ли еще или вот вот займется утро.

Вода в казане, стоящем на огне, почти выкипела. Озермес, обрадовавшись, что ему нашлось занятие, вскочил, перелил в казан воду из кумгана и, не в силах сидеть без движения, заходил из угла в угол. Неужели женщины всегда производят на свет новую жизнь в таких муках? Та соседская собака, возле которой сидели на корточках он и другие мальчишки, только слегка покряхтела, лизнула Озермесу руку, и щенята стали вылезать из нее один за другим. Он снова сел и стал смотреть на желтые и красные языки огня, лизавшие стенки казана. Чебахан наконец застонала. Но это не принесло ему облегчения, и он заткнул уши руками. Когда он опять посмотрел на Чебахан, она беззвучно шевелила губами, что-то говоря ему. Одним прыжком очутившись возле нее, он опустился на колени. — Не могу, — заплетающимся языком шепнула она. Изо рта ее в лицо Озермеса пахнуло жаром. — Ляг на меня, придави. — Он, не поняв, замешкался. — Помоги вытолкнуть его... помоги... помоги, — повторяла Чебахан. Озермес лег поперек ее живота и стал отдавливать его к ногам. Чебахан судорожно дернулась, захрипела и раскинула руки, глаза ее закрылись, поднимающаяся от затрудненного дыхания грудь опала. — Ты что, что ты? — спросил он и прикоснулся ладонью к ее влажному от пота лбу. Подушечками пальцев он ощутил слабые толчки — отдающееся в виске биение сердца. Душа не покидала ее. Испуг оставил Озермеса. Он поднялся и увидел ребенка, тот лежал скрючившись, головкой к коленям Чебахан, не двигался и не пищал.

Это был мальчик. Морщинистое личико его было синим до черноты, веки плотно сжаты, на головке, возле ушей, редели темные, похожие на молодой мох, волосики. Вокруг шеи петлей обвернулась пуповина. Должен был он двигаться и пищать или новорожденные объявляют о себе позже? Ладно, Чебахан разберется. Схватив кумган, Озермес побрызгал водой на ее лицо. Она открыла глаза и недоумевающе посмотрела на него. — Не знаю, что делать, белорукая, он почему то молчит. — Она вскинулась. — Где ножик?.. Отойди! — Он снова отошел заочаг и опустился на чурбачок. Боли в животе прошли, однако теперь на ногах и руках ныли мышцы так, будто он семь дней и семь ночей таскал неподъемные тяжести. Но то, чему суждено было сбыться, сбылось, Чебахан сделает то, что нужно, и ребенок подаст голос. Неужели все младенцы появляются на свет такими синими морщинистыми старичками, с пуповиной на шее, и он, когда родился, был таким же? Озермес облегченно перевел дух. Ему захотелось есть. Хорошо, никто не мог увидеть, как он бегал по сакле и хватался за живот вместо того чтобы невозмутимо, по мужски, ждать, пока женщина сделает свое дело, порученное ей Тха с тех времен, когда земля перестала быть студенистой.

Чебахан задвигалась, встала, сняла с очага казан, заплескалась вода. Когда Озермес обернулся, она сидела с опущенной головой, расставив ноги и держа в подоле спеленатого ребенка. Озермес потянулся и встал. — Ох, и напугала ты меня, белорукая, — посмеиваясь, сказал он, — не дышала, не шевелилась... — Чебахан медленно подняла голову и стала смотреть на него так, словно он находился где-то очень далеко — пристально, тяжело, без выражения, как на чужого. Потом что-то беззвучно прошептала. Озермес подошел к ней. — Я не расслышал. — Я сказала, что Тха не дал ему души, — тихо повторила она. — Он задохнулся. — Озермес стоял не двигаясь, и думал над тем, что сообщила ему Чебахан. Заметив пуповину, стянувшую шею ребенка, он заподозрил неладное, но отогнал тогда малодушную мысль. Горя он не чувствовал, наверно, потому, что не увидел ребенка живым.

Из оврага доносилось журчание воды. Где то за поляной упал с дерева ком снега. — Намучилась, белорукая, — сказал Озермес, — ляг, усни. — Он взял из ее подола легкое, завернутое в оленью кожу тельце, но Чебахан выхватила его из рук Озермеса и прижала к груди. — Пусть побудет со мной. — Есть хочешь? — спросил он. Она покачала головой. — А я проголодался. — Озермес сунул в огонь полено, отрезал от оленьего окорока полоску мяса, но только он сунул мясо в рот, как его замутило, он не смог есть и, походив по сакле, сказал: — Не горюй, родишь еще, и не одного. — Она не отозвалась. А спустя время сказала: — Когда Меджид... когда я отбивалась, я ударилась животом... Но ребенок потом жил, я чувствовала...

Озермес ощутил, как сердце его каменеет и утяжеляется. Так уже было с ним в тот день, когда он вернулся после неудачной охоты на медведя и Чебахан рассказала ему о Меджиде. Потерев ладонью левую сторону груди, он сказал: — Никто не знает, почему так случилось. — За что, за что боги наказали меня, в чем я грешна? Ведь он не успел даже глаз открыть, чтобы посмотреть на своего отца и на свою мать. — Не надо, белорукая, не думай больше об этом. — Озермес сел рядом с ней и обнял ее за плечи. Возможно, она права, что в гибели их сына вина абрека, покусившегося на красоту Чебахан. Но потерявший душу абрек с лета лежит в земле, и единственное, что можно сделать — пойти к его могиле и проклясть. Однако, что в том толку? Ту душу, которая должна была вселиться в младенца, не зазовешь и не вернешь. Тем более что нельзя с уверенностью обвинять именно Меджида. Могло быть и так, что удды, несмотря на трескучий мороз, летала ночью над землей, пробралась незамеченной сквозь дымарь и потом, скаля от удовольствия свои желтые клыки, беззвучно выбралась из сакли и полетела дальше, выискивая, кому еще навредить. Если Чебахан и грешна, то лишь в одном, что выросла красивой. А завистливые, с уродливой душой, порождения черной ночи всегда зарятся на красоту, будь то красота женщины или горного цветка, или косули, подобно птице, перелетающей со скалы на скалу, стремятся завладеть чужой красотой, а если это не удается, убить и растоптать ее. Сколько не ломай голову, до истинной причины того, почему Тха не дал их сыну души, не докопаться. Когда на дереве желтеют и высыхают листья, причина их смерти глубоко в корнях, в такой кромешной тьме, проникнуть в которую разуму Озермеса не дано...