* Дамалей (Широкие плечи) — вождь массового крестьянского восстания в Кабарде в XVIII веке. Публичное исполнение песни о нем в адыгских аулах запрещалось властями.

— Вере во всемогущего Аллаха, да славится имя его, отец не изменял, и совершает намаз, как прежде. Русские не требовали, чтобы он стал христианином. А как я попал сюда?.. — Абрек выпрямился и глаза его загорелись. — Я был с отцом, водил своих джигитов в набеги, мы угоняли лошадей или баранту то у кабардинцев, то у абазин, то у казаков, у ногайцев брали женщин, добирались раза два и до шапсугских аулов, но на заходящей стороне земля пустела, а когда мы налетали на мирных темиргоевцев, те жаловались русским сердарам. Длинные языки доносили обо мне, и отец сердился, говорил: не оставляй следов, ты кладешь в глазах русских черную тень на мое имя. Отец потребовал, чтобы я предупреждал его о готовящемся набеге, ехал к русскому сердару, говорил ему, что в таком-то ауле поднимают головы против русских, и он накажет их за это, и после этого мы, не скрываясь, уходили в набег. Бывало, мимоходом прихватывали скот и в русских поселениях, меняли на скотине тамгу* и отгоняли стадо на продажу татарам. Но в этот раз Аллах отвернулся от нас, за нами погнались казаки, стадо пришлось бросить. Хотя наши кони и устали, мы ушли бы от погони, но тут наперерез нам поскакал другой казачий отряд на свежих лошадях. В предгорьях нам пришлось спешиться, мы положили коней на землю, легли за них и отстреливались. К заходу солнца души всех, кроме моей, предстали перед Аллахом. Я поднял коня и, положившись на него, прорвался. Лучшего коня у меня не было! Шоолоховской породы, он достался мне от старшего брата, а тот угнал его из Кабарды. — Ты сожалеешь о коне, гость мой, а своих джигитов тебе не жаль? Во имя чего они погибли? — Джигиты сами сделали свой выбор! — спокойно ответил абрек. — Они сражались без страха, и когда в третий раз прозвучит труба Исрафила, они переедут на коне в рай по мосту, тонкому, как волос и острому, как шашка. — А что ты, Меджид, будешь делать теперь? — Абрек задумался. — Направляя коня в горы, я намеревался перейти через перевалы в Грузию, я слышал, на той стороне, в Сонэ**, хорошо встречают адыгских абреков. А теперь прикидываю, не пробраться ли мне к отцу. Он, наверно, сумеет раздобыть мне прощение у русских и, может быть, устроит, чтобы меня тоже взяли на службу к ним. Воины, умело владеющие шашкой и кинжалом, нужны русским. А дальше, как повелит Аллах. Мимо открытой двери прошла Чебахан с кумганом в руке.

Абрек пригладил ладонью усы и бороду и, сощурившись, посмотрел на Озермеса. — Всемогущий и всевидящий послал мне хорошую мысль: если ты согласишься, я могу взять тебя и твою жену с собой. Отец мой рад будет иметь своего джегуако. Жизнь его достойна того, чтобы ее воспевали, и он будет щедро вознаграждать тебя за хохи***. А я как нибудь возьму тебя в набег и помогу выкрасть красивую наложницу. Подумай, не торопись с ответом. Если ты не возражаешь, я побуду у вас еще несколько дней и ночей, пока не затянет рану.

* Тамга — тавро.

** Сонэ — Сванетия.

*** Xох — заздравное хвалебное слово или песня.

 — Ты можешь жить у нас, сколько тебе захочется, — ответил Озермес, — и я благодарен тебе за предложение, но раздумывать мне нечего, ибо я, как дед и отец мой, свободный джегуако и не стану прислуживать даже такому высокородному пши, как отец твой. — Что ж, воля твоя, мой Озермес, — с неудовольствием сказал абрек. — Скажи мне, уважаемый Меджид, — не встречал ли ты зимой и летом шапсугов? Кто остался из нашего народа? — Шапсугов я не встречал, — подумав, ответил абрек. — На равнине казаки, солдаты. Отец рассказывал: на наши земли русский царь будет переселять своих земледельцев... А кто из адыгов остался? Сколько бы их не осталось, каждому надо заботиться о своем спасении. Известно, кто выплывет, тот не утонет, кто приспособится — тот выживет. Но в христианство я не обращусь и, надеюсь, Аллах поможет мне отдать душу, сидя в седле, с шашкой в руке... У меня просьба к тебе, хозяин мой, одари меня какой нибудь песней, тем более что потом, когда я покину твой хачеш, кроме жены, петь тебе будет некому.

Абрек был явно обозлен отказом Озермеса стать джегуако его отца, глаза его налились кровью, но он не давал выхода своей злобе и кривил губы в усмешке. Скорее всего абрек в самом деле намеревался отблагодарить своего спасителя, но Озермесу по лисьим огонькам, мелькавшим в глазах абрека, казалось, что тот своими добрыми намерениями прикрывает какую то другую заинтересованность, возможно, хочет добиться прощения отца за набег на русское поселение и для этого ему нужно, показывая заботу о прославлении подвигов отца, привести с собой джегуако. — Да, я позабыл спросить тебя утром, — сказал абрек, — что за старика ты вырезал там, на поляне, из дерева? — Старик? — Озермес засмеялся. — Я только подправил то, что было до меня. Он похож на дядю моей жены и мы прозвали его Мухарбеком. — Но ислам запрещает изображать живое, — проворчал абрек. — А наши предки, как рассказывали и мой отец, и сведущие старики, слышавшие об этом от своих дедов, с тех пор много воды утекло, и никто из адыгов тогда об исламе и слыхом не слыхивал, высекали на камне и рисовали на глиняных кувшинах и людей, и лошадей, и разных животных. Ислам пришел к нам из-за моря, от турок. Почему же я, адыг, имеющий предков, должен исполнять чужие запреты? — Абрек нахмурился. — Наши предки бродили в ночных потемках, а ислам принес нам дневной свет. Но не буду спорить с тобой, хозяин мой. Как читал нам из Корана мулла, там сказано: кто отвергает веру в Аллаха, в писания его, в посланников его и в последний день, тот заблуждается крайним заблуждением. А теперь я готов слушать тебя.

Озермес встал и пошел в саклю за шичепшином. Чебахан, услышав его шаги, выпрямилась над очагом. — Ты долго разговаривал с ним. — Да, а теперь он просит, чтобы я спел ему. — Озермес снял с колышка шичепшин и смычок. — Хочешь послушать? — Она кивнула. — Я приду, но посижу у двери, не буду заходить в хачеш. — Почему, белорукая? В хачеше гость, а ты хозяйка. — Так, сама не знаю, снаружи мне легче дышится. Что он рассказал? — Его зовут Меджид, он тума и стал абреком, чтобы его признал отец. — А на заходящей стороне он бывал? — Нет, и с шапсугами не встречался. Говорит то, что мы знаем, повсюду русские. Предложил мне: будь джегуако моего отца, но я отказался, хотя там мы были бы окружены людьми. — Глаза Чебахан вспыхнули от радости, как костры, и тут же угасли. Она подошла и притронулась к его руке, державшей шичепшин. — Мне не хотелось бы жить в том же ауле, что этот абрек, у него глаза, как у беркута. Будь осторожен с ним, муж мой. — Озермес засмеялся. — Он мой гость и обязан мне жизнью. — Не смейся надо мной, может, я и глупа, а может, беспокоюсь из-за этого. — Она показала на свой, чуть заметно выступающий вперед живот. — Озермес посмотрел на ее слегка округлившееся лицо, на немного припухшие губы и голубоватые полукружья под глазами. Чужой не увидел бы, что Чебахан беременна, но Озермес замечал перемены в ней, она стала одновременно и тяжелее, и нежнее, и походила на наливающуюся почку явора. И хотя Чебахан ничем не напоминала мать Озермеса он почему-то вспомнил глаза, голос и руки матери. Так среди дня вспоминают тепло костра, согревавшего тебя прохладным утром.

Погладив Чебахан по щеке, он пошел в хачеш. Абрек ждал его, полулежа на тахте. Озермес сел на чурбачок, подтянул на шичепшине струны и задумался. Уловив за дверью легкие шаги Чебахан, он вспомнил кабардинское сказание о красавице Редеде. Отец бережно хранил в памяти седые песни и сказания и не позволял себе изменять в них хотя бы слово. Озермес же, сам не зная почему, мог что либо пропустить или прибавить, а то и вообще сочинить новое, и отличающееся от старого, и похожее на него. Бывало, отец, слушая Озермеса, хмурился, а иногда поглядывал на него с удивлением и одобрительно кивал головой. В древнем сказании имя Редедя было мужским, в кабардинском же Редедя по воле какого-то безымянного джегуако стал женщиной, и Озермесу в отличие от отца кабардинское сказание нравилось больше.