Когда Озермес умерил прыть, до озера было уже близко. Он пробрался сквозь камыши, добил трех уток, подвесил их к нижней ветке дуба, чтобы забрать на обратном пути, и пошел дальше, в надежде обнаружить дрофу. Слева, из долины, куда убегали рожденные озером говорливые речки, послышалось карканье ворон. Заинтересовавшись, Озермес пошел на возбужденные вороньи голоса и за кустами орешника увидел валявшуюся на боку оседланную лошадь.
Разогнав рассерженных ворон, Озермес стал рассматривать лошадь. Это был конь, похожий на того жеребца, который появлялся во сне, такого Озермес видел в детстве, когда кто то приезжал к отцу из Кабарды. — Они еще вернутся, — сказала ему мать. Неужели все, кого он раньше знал, будут возвращаться к нему потерявшими души? Пал конь недавно, шакалы успели выесть только живот, а вороны расклевали морду. На коне было адыгское, оклеенное красным сафьяном седло, с притороченными к нему колчаном без стрел и чехол от пистолета. Стремена тоже были окрашены в красное, а сбруя усыпана чернеными, серебряными бляшками. На шее коня темнели две пулевые раны. Коню одному незачем было забираться сюда, где то должен находиться и его хозяин.
Озермес кинулся осматривать кусты, увидел шакала, пронзенного стрелой, с выклеванными глазами, и немного подальше лежащего ниц человека в черкеске. Подле него валялись ружье, обнаженная шашка и лук. Перевернув человека на спину, Озермес всмотрелся в суровое желтоватое лицо с полуоткрытыми глазами и заостренным носом с горбинкой. От ушей опускалась каштановая, соединяющаяся с мягкими усами борода. Коричневая черкеска была измазана высохшей кровью и грязью, на груди, справа, выше газырей, виднелась дырка от пули, рукав на левом предплечье был косо разрублен. Кто этот широкоплечий джигит с выпуклой грудью, сильными, мускулы его оттопыривались даже под рукавами черкески, руками? На вид он был, примерно, на десять лет и зим старше Озермеса, а судя по одежде и коню, происходил из пши или богатых орков*. Но независимо от этого, его следовало похоронить и оплакать как воина. Озермес огляделся. На склонах под верхним слоем земли прячутся камни, и без лопаты он провозится с могилой до поздней ночи, а если выкопать яму в речном песке, ее потом зальет водой. Разве чуть повыше, у кустов орешника? Глянув невзначай на лицо павшего воина, он вдруг заметил, что глаза у того закрылись. Бросившись на колени, Озермес прижался ухом к его груди, но, ничего не расслышав, поднял шашку, тщательно обтер рукавом клинок и плашмя приложил его ко рту неизвестного. На блестящей стали образовалось слабое матовое пятно. Озермес перетащил человека к речке, уложил на бок, обмыл ему лицо, влил в рот пригоршню воды, расстегнул черкеску и увидел рану, заткнутую комком ваты. Пожалуй, ее пока не следовало трогать. Рана от шашки на предплечье, подсохнув, тоже почти не кровоточила. Озермес повернул раненого на спину и пошел к коню, на которого снова опустились вороны. Когда он подошел, они разлетелись, сели на деревья и, злобно поглядывая на Озермеса, стали призывать на его голову всякие несчастья. — Хватит вам каркать! — крикнул Озермес. — Я мертвечину не ем. — Он стащил с коня седло и сбрую. В седельной сумке оказался завернутый в тряпицу походный припас: кусок вяленого мяса, зачерствевшая паста и гомиль**. Озермес понюхал пасту, проглотил слюну, снова завернул мясо, пасту и гомиль в тряпицу и засунул их за пазуху. Привязав седло и сбрую к ветке липы, он выдернул из мертвого шакала стрелу с железным наконечником, подобрал ружье и шашку, вернулся к раненому и, взвалив его на спину, согнувшись, зашагал к озеру. Передохнув у дуба, взял убитых уток и потащил свою тяжелую ношу дальше. Сердце раненого билось явственнее, спиной Озермес ощущал удары, напоминающие сбивчивый скач загнанной лошади. Лишь бы он не умер или, если срок жизни, отпущенной ему, подходит к концу, очнулся бы хоть ненадолго и рассказал, что происходит в оставленном ими родном краю.
До дому измученный Озермес добрался, когда Семь братьев звезд уже прятались за горами. Чтобы Чебахан не испугалась, он позвал ее издали, с шафранового луга. Она встретила его, помахивая искрящейся головешкой, увидела, что он несет на себе человека, тихо вскрикнула и помогла занести раненого в хачеш и уложить его на тахту. Пока Озермес снимал с раненого черкеску, чувяки и ноговицы, Чебахан сбегала в саклю, принесла светильник и в черепке тлеющие угли, потом притащила охапку дров и разожгла огонь в очаге.
** Гомиль — просяная мука, сваренная с медом, сохраняется до десяти — двадцати
лет. Эту еду брали с собой в походы и набеги.
— Ты заглядывал вперед, — сказала она, — когда спешил построить хачеш. Кто он? — Не знаю. — Озермес рассказал, как наткнулся на раненого. — Мне показалось, что душа оставила его, и я чуть было не похоронил живого. Принеси бурку, белорукая, надо накрыть его. — Я приготовлю настой ромашки, — сказала Чебахан. — Дай ему выпить и протри раны. А утром я нарву листьев подорожника. — Иди, белорукая, ложись, побереги себя, — сказал Озермес. Чебахан с любопытством покосилась на лицо раненого, освещенное неровным светом от очага. — Вот, возьми. — Озермес вытащил из-за пазухи тряпицу с едой. Чебахан развернула тряпку и тихо вскрик нула: — О, паста, гомиль! — Глаза ее повлажнели. — Съешь, — сказал Озермес. Чебахан покачала головой. — Нет, я лучше умру. — Вздохнув, она вышла. Озермес сел на чурбачок.
Раненый дышал теперь громко и хрипло, как кузнечные мехи. Он не раз участвовал в схватках — раздевая его, Озермес увидел на плече, левой руке и бедре несколько давних шрамов. Когда человек ранен пулей, шашкой или кинжалом, полагается бить возле дома в лемех от плуга, призывая на помощь Тлепша, и всю ночь до рассвета петь и плясать, дабы страдающий человек отвлекался от боли и не думал отпустить свою душу. Однако лемеха у Озермеса не было, а петь бесполезно, впавший в беспамятство пения не услышит. И все таки Озермесу было не по себе. Может, лемех заменить чем нибудь другим, выкованным в кузнице? Он пошел в саклю, разбудил Чебахан, принес казан к хачешу, подобрал камень и ударил по казану. Среди тихой ночи разлетелся громкий звон. С явора сорвался сыч и, ухая, улетел куда то. Озермес еще раз ударил по казану и прислушался к звону, который, удаляясь, плыл над горами и долинами.
На высоком небе мерцали безучастные ко всему звезды. Но Тлепшне там, среди них, а где то на земле. Доносится ли до него крик о помощи? Услышь мой звон, о, добрый бог, лекарь и кузнец, — про себя обратился Озермес к Тлепшу, — помоги мне спасти изнемогающего от ран человека. Я не знаю, кто он, но он человек, может быть, единственный, кроме нас, из адыгов, глаза которых еще видят свои горы, и срок жизни которого, наверно, еще не истек... Я хочу, чтобы он дожил до седины в бороде и усах, как хочу того же для своего отца, для всех ушедших за море, для всех, поливающих своим потом землю и поющих песни предков... Из хачеша донесся стон. Озермес бросился к двери. Раненый метался и бормотал что-то невнятное. На губах у него появилась кровь.
Ночами Озермес спал на полу в хачеше. При свете дня сидел на чурбачке, смотрел на лежавшего в беспамятстве человека, вытирал кровь с его рта, и думал о том, как занесло его в эту глухомань. Если Озермес уходил на охоту, его сменяла Чебахан. Она заштопала черкеску незнакомца, выстирала его паголенки* и вымыла чувяки. Озермес не знал, куда деться от ее вопросов, которые сыпались на него, как спелые груши с дерева в ветреную погоду.
* Паголенки — гамаши из сукна или войлока.
— Вдруг он нас искал? Однако ему никто не мог сказать, где мы. Если он орк или пши, значит, он не шапсуг, а если не шапсуг, то кто же? Как ты думаешь? Может, его разыскивают отец или братья, или племянники? Кто его преследовал? По твоему, он поправится? — Ты любопытна, как зайчиха, — усмехался Озермес. — Собака зализывает раны языком, а человек языком надежды. Будем надеяться и мы. — Раненый ничего не ел, но воду пил с жадностью, не захлебываясь.