Вечером, перед тем как лечь спать, они, как обычно, сидели, отдыхая у огня. В лесу заухала сова. Чебахан зябко передернула плечами. — Отцовский хачеш редко пустовал, — задумчиво произнесла она, — к нам приезжали друзья отца из других аулов. И джигиты навещали нас. Один джигит не раз приезжал из Кабарды. Звали его Астамиром. Он был очень высоким, таких я больше не встречала, а лицо у него было как у девушки, как то в шутку его нарядили в женское платье, и бабушка моя не поверила, что он мужчина... — Чебахан вздохнула и собралась ко сну.

Озермес утомлялся и редко навещал Чебахан на ее тахте. Не тянуло его к ней и потому, что ее тонкое, гибкое, как у змеи, тело по прежнему не отзывалось на его ласки. Ощущая неладное, она пыталась что либо изменить. Однажды, когда он, разочарованный, отодвинулся от нее и встал, она зашептала: — Я уже говорила тебе... Объясни, что я делаю не так, научи меня. — Ни волк, ни олень не обучают своих жен! — буркнул он и ушел к себе. Другой раз она, затаив дыхание и напрягшись, вытерпела ласки Озермеса, а потом сама принялась неумело ласкать его. Он оттолкнул ее, попав рукой в плоскую грудь. — Оставь меня в покое! — Она заплакала. Когда он встал, она вдруг вцепилась в его руку, зашипела, как рассерженная кошка, и на Озермеса будто обрушились катящиеся с горы камни. — За что ты мучишь меня, муж мой? Может, это не я, а ты виноват, что живот мой не распухает? Когда солнце, ты неласков, потому что так велит адат, а когда темно, делаешь мне больно и злишься на меня!.. Я ведь просила, чтобы ты взял второй женой Абадзеху, она уже рожала и, наверно, ночью была бы такой, какая нужна тебе. Может, у нее родился бы ребенок и она, снова став матерью, не впала бы в грех и не бросилась в пропасть!.. Моя мать как то при мне сказала, что адыгские мужчины днем почитают своих женщин, как Жычгуаше, а ночью обращаются с ними как с рабынями. Я долго терпела, а теперь терпение мое треснуло, как старый кувшин, и я скажу все, что думаю. Если ты считаешь меня рабыней, я уйду, куда понесут меня ноги, потому что я свободная женщина, у которой свободными были и мать, и бабушка, и прабабушка моей бабушки. К их мудрым советам прислушивались не только их мужья и дети, но и седобородые тхамады. — Выпустив его руку, Чебахан умолкла. — Он, обдумывая ее слова, молчал, а потом сказал: — Не пойму тебя, ты трясешь хвостом, как горихвостка. Я ведь помню, это ты предложила, чтобы я взял Абадзеху в жены, и тут же призналась, что вовсе не хочешь этого, а теперь упрекаешь меня, обвиняешь в ее смерти. А насчет... — Иди к себе, муж мой! — прервала его Чебахан. — Прости, что я так говорю с тобой. Я выслушала бы тебя до конца, но мне надо поговорить с заступницей женщин. — Имя покровительницы женщин Тхагуаше при мужчинах не называли, и вмешиваться в разговор женщины с божеством нельзя было. Озермес стиснул зубы, вернулся к себе, лег на спину и уставился в темный потолок. Чебахан бросилась на него, как взбесившаяся рысь. Такое нападение следовало сразу же отразить. Он так и поступил бы, не призови она на помощь Тхагуаше, а теперь время упущено. Повинным в гибели Абадзехи, свидетель тому Тха, он не был, что же до всего прочего... Когда дух ярости покинет Чебахан, он, не унижая себя криком, объяснит ей, что бранные слова различимы и во мраке ночи и жена в темноте тоже не должна кидаться на мужа, как клятвопреступница лиса на домашнюю курицу. Отобрав слова, с помощью которых он заставит Чебахан просить прощения, Озермес заснул, будто сорвавшись с отвесного обрыва.

Проснулся он легко, вскочил, радуясь ясному утру, и стал, как намеревался с вечера, собираться на охоту. О прошедшей ночи он не вспоминал, как не вспоминают короткий, быстро промелькнувший сон. Чебахан лежала на боку, лицом к стене. Одевшись и взяв лук и стрелы, он пошел к двери, услышал скрип тахты и обернулся. Черные, во весь глаз, зрачки Чебахан уставились на него, как охотник нацеливается в дичь, в которую собирается выстрелить. Она все еще злилась. Он отвернулся, вышел из сакли, приветственно махнул рукой слепо смотревшему на розовое небо Мухарбеку и зашагал в гору.

Подстрелив в зарослях можжевельника двух тетеревов, Озермес пошел, куда понесли ноги. Когда он вспоминал давешнее, в голове у него становилось как в желудке у человека, проглотившего несъедобное. Надо быть, Чебахан уже раскаивается, но он проучит ее, будет бродить по лесам, пока на небе не загорятся звезды, а потом, в темноте, вернется, бросит к очагу бархатистых черно зеленых тетеревов и, отделяя слово от слова, скажет: я чту твоих ушедших мать и бабушку, белорукая, и верю, что к их мудрым советам прислушивались длиннобородые тхамады, однако уверен, они не позволяли себе швырять в мужа такими словами, какими бросала в меня ты. Или ты воображала, что твердые как камень слова становятся в темноте мягче пуха? Я совсем не считаю тебя рабыней, ты мне жена, добровольно, без принуждения, подобравшая мою плеть, брошенную в твой двор. Ты свободна, жена моя, и вольна оставить меня, когда захочешь. Но куда, к кому ты пойдешь по нашей опустошенной, выжженной земле? Перед тобой, в какую сторону ты бы ни пошла, ляжет лишь одна дорога, и приведет она тебя только к ушедшим, к матери, отцу, к Абадзехе... Спроси Абадзеху, если ты найдешь ее в толпах ушедших, виновен ли я в том, что душа покинула ее. А что ты скажешь матери, когда она спросит тебя: где муж твой, Чебахан? Ответишь: я ушла, оставив его одиноким, как отбившегося от стаи волка? И скажи мне еще, попросила ли ты у заступницы женщин, когда разговаривала с ней, чтобы она согрела твою холодную, как рыба в зимнем ручье, кровь?

Выговорившись про себя, Озермес умиротворился. Пройдя немного, он засмеялся, вспугнув угрюмую ворону, одиноко сидевшую на макушке сосны, и остановился. Оказывается, не такое уж длинное расстояние пройдено им с той поры, когда он был малышом. Сколько раз перед тем, как заснуть, он в воображении расправлялся со своими дневными обидчиками — соседом, годами двумя тремя старше, который столкнул его с бревна в ручей, или с козлом, больно боднувшим в спину, или с муллой, ударившим палкой по руке. Прошли лета и зимы, и еще лета и зимы, он давно уже мужчина с усами и вдруг, обидевшись на неразумную женщину, снова ведет себя как мальчишка. Проследив за полетом вороны, — с карканьем описав круг, она снова уселась на вершину сосны, — Озермес пошел дальше, обходя бурелом, прислушиваясь к посвисту птиц и шороху листвы. Пробираясь под раскидистой липой, он зацепился головой за нижнюю ветку, покрытую тоненькими стебельками высохших соцветий, и подумал, что деревья столь же красивы, добры и ласковы, как их покровительница Жычгуаше. Ничто во всем сущем не сравнится с деревьями. Безобидное, как ягненок, белое облачко вдруг раздувается в тучу, чернеет от злобы и, вывалив из своего чрева ливень, затопляет луга и долины; безмятежное голубое море, невесть с чего разбушевавшись, со злой силой бьет волнами о берег, невесомые снежные пушинки сбиваются в тяжелую лавину, и та несется вниз, сокрушая все, что попадется по пути; мирно журчащий ручеек, через который легко перепрыгивает мышь, вздымается на высоту в четыре пять ростов Озермеса и с ревом переворачивает замшелые скалы; одни лишь деревья никогда не впадают в бессмысленную ярость, они покорно сникают под дождевыми потоками, сгибаются от ударов ветров, мерзнут под снегом, и потом, выпрямившись и отряхнувшись, снова тянутся своими макушками к небу, зеленеют, цветут, приманивая пчел, укрывают в своей тени всех бегающих, ползающих и летающих тварей, уступают дупло бездомному, роняют плоды голодному, и, даже когда душа покидает их, они, сгорая в ниспосланном Шибле огне, отдают человеку тепло, полученное ими от солнца.

Озермес погладил ладонью шершавую кору липы и пошел напиться из речки, шелестящей на дне ущелья. Спускаясь, он услышал чьи-то выкрики и плеск воды. Ветерком тянуло в лицо ему, поэтому он, не остерегаясь, заскользил по траве вниз. Кто-то мычал по коровьи, кто-то фыркал и похрюкивал, как поросенок. Озермес приготовил стрелу и выглянул из за куста. На берегу, развалясь и выставив толстое белесое брюхо, сидела большая бурая медведица, а в речке плескались двое ее детенышей. У одного из них, он был поменьше, шерстка на шее белела, как воротник женского платья. Озермес выпрямился и стал наблюдать за медведями. Он знал, что они плохо видят и с расстояния в двадцать прыжков не разглядят человека, стоящего за кустом. Ветер же продолжал дуть от них. Мать что то проворчала, но детеныши не прекращали возни. Она повернулась, легла на брюхо, вытянула лапы и сердито рыкнула. Медвежонок покрупнее, наверно, старший брат, нехотя выбрался на берег, а второй, с белым ошейником, встал, посмотрел плутоватыми живыми глазками на мать, фыркнул и снова плюхнулся в речку, с головой скрывшись в воде, тут же вынырнув, он замахал лапами и завопил. Мать одним сильным прыжком, взметнув брызги, догнала шалуна, выволокла на берег и, схватив одной лапой за загривок, второй отшлепала по кругленькому заду, потом повернулась к старшему и отвесила ему затрещину, наверно, за то, что тот плохо смотрит за братом. Когда она снова растянулась на траве, малыш, хныча, подлез к ней и стал вылизывать язычком ее черные губы. Старший, надувшись, стоял на плоском камне и, приподняв лапу с растопыренными когтями, ждал, когда в воде промелькнет рыба.