Князев попробовал поставить себя на его место, совместить ощущения, и у него получалось, что он должен был повести себя и повёл бы, как пить дать, повёл бы себя точно так, как и Сулейман Лаек. Он тоже не дал бы себе выстрелить в спину, ни за что не дал. Хотя как не дал бы? Как? Это вопрос номер два, а номер один – это вопрос поведения.

Потом он попробовал поставить себя на место сыновей Лаека и пришел к выводу: сыновья ведь не верили, что их отец может умереть. Даже если он и споткнется, сбитый с ног душманской пулей, то всё равно встанет, отряхнется, сотрёт кровь с губ, улыбнётся как ни в чём не бывало – спокойный, близкий до щемления в сердце, родной, жестом попросит ребят не тревожиться – всё, мол, с ним в порядке. Сыновья не верили в смерть отца, и эта убеждённость была справедливой.

– Расскажи что-нибудь об Афганистане, – просил Князев Наджмсаму, и Наджмсама рассказывала ему, что знала, что было Князеву интересно. О том, как был создан царандой – афганская милиция, и о том, что значит чёрная чалма, намотанная на голову, и чалма белая, кто такие сунниты и кто такие шииты, чем заняты кабульские хазарейцы – самые бедные люди, которых нанимают вместе с тележками для перевозки тяжестей, и почему килограмм дров в Кабуле зимой стоит дороже, чем килограмм мяса.

Очень легко дышалось в эти минуты Князеву, речь Наджмсамы смывала с него, будто дождь, всякую пыль, сор, накипь, он очищался от шелухи, которая слезала с него слой за слоем – Князев даже не думал, что он может быть так запылен, замусорен, и невольно улыбался от той лёгкости, даже бесшабашности, которую ощущал в эти минуты. И Наджмсама, глядя на Князева, тоже улыбалась, ей тоже было легко.

Где-то высоко в небесной мути кружились, творя бесшумный страшноватый полёт, орлы, плавились оконтуренные солнечным пламенем горы. Опять грохнул далёкий выстрел, но звук его не коснулся их слуха, прошел мимо. Время для этих двух людей перестало существовать, мир сделался розовым, безгрешным, не было в нём ни боли, ни огня, ни крика, ни оторопи человека, неожиданно почувствовавшего, что через секунду его подсечёт горячая свинцовая плошка и он с оборванным дыханием хлопнется на землю. Князев ловил каждое слово Наджмсамы, по звуку, по интонации – не по собственному знанию, а именно по интонации старался понять, о чём Наджмсама говорит, и прекрасно понимал её.

В нём рождалась, возникая буквально из ничего, из маленького родимого пятнышка, великая тревога за Наджмсаму. Князев обкусывал с губ какие-то заскорузлые, высохшие на солнце заусеницы, щурился печально, пытаясь понять, что же с ним происходит, и никак не мог понять, морщился, стараясь совладать с собою и с внезапным внутренним ознобом, пробивавшим его. Если было бы можно, если б Наджмсама согласилась, он обязательно бы женился на ней, расписался, чтоб всё было честь по чести, хотя Князев не знал, принято ли расписываться в Афганистане или надо идти в мечеть и ставить там какую-то закорюку в журнале. Привёз бы её в Астрахань, прошёлся бы с нею по вечерним тихим улицам, выбрался бы на Волгу полюбоваться розовой закатной водой. Вот разговоров среди соседей было бы, a!

Он невольно улыбнулся.

Эту улыбку заметила Наджмсама, что-то лёгкое, недоумённое возникло у неё на лице, возникло и исчезло, осталась лишь тёплая тень, и Князеву снова сделалось боязно за Наджмсаму: а вдруг с нею что-нибудь случится?

– Ты раньше не бывал в Афганистане? – неожиданно спросила она.

– Нет.

– Странно, а мне казалось, что ты всё-таки бывал в Афганистане.

– Почему ты об этом спросила?

– Просто я раньше видела здесь ваших туристов. Очень хорошие люди, – произнесла она задумчиво. – И посчитала, что среди этих туристов обязательно должен был быть ты.

– Туристов я не люблю, – сказал Князев.

– Почему?

– Надоели они мне у нас на Волге.

– У вас тоже бывают туристы?

– Приплывают на теплоходах. И наши туристы, собственного, так сказать, производства, и зарубежные.

– Что они там делают?

– Смотрят кремль. В Астрахани очень хороший кремль. Белостенный. С башнями, с огромным Успенским собором. Успенский собор даже сам царь Пётр хвалил.

– Кто такой царь Пётр?

– Великий русский государь Пётр Первый. Очень популярный был царь. Приехал он в Астрахань флот строить, увидел собор, восхитился им и царице, жене своей Екатерине, сказал: «Недурный собор отгрохали астраханцы. У нас в Петербурге такого нет». – Князев чувствовал, что его понесло, как лодку по волнам, закружило и что ему нельзя сейчас останавливаться, надо говорить, говорить, говорить. Ему важно было, чтобы Наджмсама привыкала к русской речи, понимала её цвет, оттенки, живое движение, слушала его, и в этом внимательном отношении Наджмсамы видел своё высшее предназначение в данный момент, свою цель. – Построил этот собор крепостной человек Устин Мякишев.

– Кто такой крепостной человек?

– Ну он… Он был собственностью помещика.

– Кто такой помещик?

– Ну… Это человек, у которого имелось много земли.

– А-а-а, – понимающе протянула Наджмсама, покачала головой. – И это всё показывают туристам?

– Не только это. У нас в низовьях Волги есть ещё лотосовые поля. Они находятся под охраной государства. Знаешь, что такое лотосовые поля и сам лотос?

– Нет.

– Лотос – это самый красивый цветок из всех, которые я когда-либо видел.

– Какой он?

– Огромный. Вот такой. – Князев развел ладони, показывая, какие лотосы растут в низовьях Волги. Получилось нечто внушительное, размером не менее кастрюли, в которой мать готовила суточные щи. Князев посмотрел на раздвиг рук, улыбнулся: сработала рыбацкая манера всё преувеличивать, свёл ладони поближе. – Вот таким бывает лотос.

– А какой он… – Наджмсама щелкнула пальцами, – по цвету какой? Как гульруси?

– Нет. У гульруси огненный цвет, вроде бы, пламя горит, а у лотоса – нежный, розовый, малость даже светящийся. Очень красивый, в общем. – Князев придавил ладонью воздух, будто бы точку поставил. – В войну, Наджмсама, люди ели семена лотоса.

– Семена?

– Да. Варили и ели, спасались от голода. Говорят, семена сладковаты на вкус, как мороженый картофель, и их не очень-то, честно говоря, можно есть. Но есть было нечего, и люди питались семенами лотоса.

– Ещё что у вас показывают туристам?

– Ещё? Н-не знаю, – приподнял плечи Князев. – Забой осётров, думаю. Осётр – это такая особая рыба. Так называемая красная. Огромная, без костей, со сладким мясом. Мясо у неё как курятина. Нет, даже лучше, чем курятина.

– А у нас в Афганистане рыбу не едят, – сказала Наджмсама. Поправилась. – Почти не едят.

– А у нас любят.

– Туристам в Афганистане реки не показывают. – Наджмсама вздохнула.

– Нет, не люблю я туристов! – повторил Князев.

– Почему ты не любить туристов?

Князев в ответ молча приподнял плечи: есть причина.

– Тогда считай, что я их тоже не люблю, – неожиданно заявила Наджмсама. – Ладно?

Где-то далеко в горах снова хлопнул выстрел. Воздух погустел, сделался предгрозовым.

Очень часто человек в минуту опасности не понимает, что такое опасность, не осознает её в полной мере, хотя и представляет, где противник, ощущает его – вон он, вон там, откуда выплескивается длинный прямой язычок пулемётного пламени, несётся грохот, а свинцовые струи страшновато режут, – это нечто такое, что происходит с кем-то другим, посторонним, это как кадры из увлекательного приключенческого фильма.

И только тогда человек познает боль, опасность, тогда по-настоящему начинает собственной шкурой чувствовать, кто есть кто и что есть что, когда сам оказывается меченным этой опасностью: царапнет пуля, оставит ожог, этот ожог долго потом помнится, чуть что – мнёт его пальцами, трёт, ощупывает давно зажившее место, поэтому, вероятно, не ленится лишний раз припасть к земле и проползти десятка три метров по-пластунски, хотя этого, может, и не надо бывает делать, – перестраховывается парень, но лучше всё-таки перестраховаться, чем захлебнуться в собственной крови, поглубже зарыться в землю либо найти надёжную расщелину в камнях, высмотреть точку получше, откуда выгодно стрелять, обжить её. Именно такое понимание опасности часто спасает человека.