Те кинулись в разные стороны – сейчас ведь как ахнет лимонка, костей не соберешь. Поплюхались в пыль, поползли кто куда, кто в канаву, кто за угол здания: надо было хоть чем-то прикрыться. Рафам выметнулся из окна следом за банкой, больно врезался ногами в землю – из глаз посыпалось яркое бронзовое сеево. От рези и оттого, что обрубилось дыхание, он чуть сознание не потерял, но на нога удержался и, покачиваясь, взбивая носками ботинок пыль, побежал по замусоренной базарной площади к выходу.
Человек пять душманов, поняв, что их обманули – не гранату кинул этот раненый паренек, а что-то другое, совершенно безобидное, камень или жестянку, – резво поднялись и помчались вслед за Рафатом.
А тот бежать уже не мог, хотя и бежал: боль пробивала насквозь, из пулевой раны струйкой выбрызгивала кровь, ползла вниз, земля дёргалась, прыгала перед глазами, кренилась, словно и не земля это была. Эх, пистолет бы сейчас – аллах уж с ней, с гранатой, нет её и не надо, – пистолет бы! С одним-единственным патроном, а там дуло в висок или под сердце, лёгкое движение пальцем – и никаких мук. Ни боли, ни этого страшного бега по пустынной базарной площади, ни качающейся непрочной земли – только темень и тишь.
Он закричал, когда на него навалились сзади, начали вывёртывать руки, по простреленному плечу будто газовой горелкой проехались, окровавленная кожа вздулась, пошла пузырями, кости захрустели, ломаясь, голос пропал – Рафат кричал, а крика не было слышно.
– Ну вот и конец горному орлу! – проговорил за спиной кто-то хрипло, засмеялся, а Рафат ни хрипа, ни смеха не слышал, слух, похоже, тоже исчез. – Отлетался!
Затем последовал удар по затылку, и Рафат обвис на вывернутых руках.
Его не били, нет – обошлись, на первый взгляд, милостиво, перевязали раны, извлекли застрявшую в мышечной мякоти пулю, а потом посадили в железную клетку, клетку поставили на арбу и возили по кишлакам, показывали людям, будто зверя в зоопарке, произносили оскорбительные речи, заставляли отрекаться от партии, а когда Рафат отрицательно мотал головой, приказывали кидать в него камни, гнилые апельсины и помидоры.
И люди под дулами душманских автоматов кидали – другого выхода не было: не кинешь – свинец в грудь получишь.
Потом «представление» надоело душманам, и они расстреляли Рафата, тело бросили в одном из кишлаков, хотя должны были до захода солнца захоронить его: тот, кто не сделает этого, будет проклят Аллахом. Но душманам, видать, на проклятия Аллаха было начихать, они только посмеялись и швырнули Рафата в заросший травой кювет.
История жизни и смерти Рафата дошла, естественно, и до полугородка-полукишлака, в котором находилась группа Наджмсамы, заставила местных жителей задуматься, а все ли верно в их жизни, надо ли сидеть вот так, сложа руки, смотреть, как человек убивает человека, потакать самому низменному, что природа заложила в правоверном, и сдерживать высокое, гордое, доброе, что есть в нём? Наджмсама. узнав об этой истории, посерела, синь в глазах угасла, уголки губ сами опустились вниз – ей было больно за Рафата, хотя она никогда не видела этого парня. А Князеву – страшно. Страшно за Наджмсаму: вдруг с нею тоже что-нибудь случится? Ведь все мы смертны, все уязвимы, все одинаковы перед лицом вечности, у всех нас жизнь одна. Только одна.
Но никому из нас, наверное, не захочется повторить её сначала или что-то осудить в ней, обругать, когда мы окажемся – а все мы так или иначе, но обязательно окажемся! – на берегу реки с тёмной, припахивающей гнилью водой и застынем в ожидании лодки, управляемой самым мрачным и недобрым стариком в мире – Хароном. Даже если не захочешь войти в лодку, старик всё равно затолкает в неё и перевезёт на тот берег. А с того берега на этот возврата уже нет.
Собственная жизнь – это как плотно натянутая на тело рубашка, она хранит тепло и запах тела, является частью естества, мысли, плоти, она – и радость, и несчастье одновременно, она – всё, что есть у человека. Время – странная штука, оно то быстрым бывает, то медленным, то вообще затихает, даже останавливается: тянулось, текло, и всё, вроде бы, благополучно – и вдруг остановилось! Остановившееся время – это всё равно что остановившееся сердце. Не надо, может быть, каждый раз произносить слово «отечество», не надо мусолить его, но нужно всегда думать о нём; не надо обретать то, что раз уже обретено, не надо дважды перемогать одну и ту же боль. Всякий раз боль новая. Как и радость.
Но каково человеку, если он раздвоился, если он берет на себя не только свою боль, но и боль чужую? Князев относился именно к такой категории людей!
Существует жестокий закон парности случаев – некая грустная математика жизни, давным-давно выверенная в мудрой народной пословице: беда никогда не приходит одна, всё гуськом, друг за дружкою тянется: нос в хвост, нос в хвост. Если случилось что-нибудь, хлопнулся снаряд в землю – жди другого снаряда, обязательно рядом с первым ляжет, в вилку возьмёт…
– О чем дума высокая, товарищ сержант? – Матвеенков, как всегда, выступал в своей роли и, как всегда, в неподходящий момент.
Хмыкнул Князев, поглядел внимательно на Матвеенкова: а что, вполне сносно, по-военному начал выглядеть, обмялся, повзрослел, привык.
– О воде думаю, товарищ рядовой.
– О-о, вода-а! – протянул высоким, звенящим, как у девчонки, голосом Матвеенков. – А знаете, товарищ сержант, как отдыхали римские полководцы? – неожиданно спросил он. – Нет?
– Нет.
– В воде. Оригинальнейшим способом. Пояснить?
– Давай, давай, – разрешил Князев, понимая и одновременно не понимая, куда клонит Матвеенков, какую философию сейчас будет выдавать на-гора, а тот, похоже, научился разбираться в собственном начальстве, уразумел, что к чему. Сверкнул насмешливо глазами из-под своей защитной панамы, хмыкнул, выражая своё отношение к Князевскому «давай, давай»; Князев даже подумал, что Матвеенков сейчас скажет: «Мы не на кухне, товарищ сержант, это ведь там солдат, съев кашу, требует: «Давай, давай!»
Но «мураш» ничего не сказал, а насмешливо-начальническим спокойным тоном начал пояснять:
– Любая, даже самая сильная, буквально смертельная, усталость снимается, товарищ сержант, водой. Особенно во время военных походов. Делали это римляне очень просто – в ванну наливали воду, человек забирался в неё и ложился спать. Через два часа просыпался свеженьким как огурчик.
– Это какой же римлянин мог возить за собой в походе ванну, а, Матвеенков?
Тот приподнял плечи:
– Не знаю, товарищ сержант. Военачальник, наверное, какой-нибудь. Маршал, полководец.
– В Древнем Риме маршалов не было. – Князев оглянулся, увидел Негматова, закричал издали: – Товарищ лейтенант! А товарищ лейтенант!
Негматов, спешивший куда-то, махнул на ходу рукой: подожди, мол, Князев, давай позже, но Князев снова закричал громко:
– Подождите, товарищ лейтенант!
Тот снова хотел махнуть отрицательно рукой, но рука повисла в воздухе, и он остановился – остановил его, честно говоря, незнакомый тон сержанта Князева.
– Что, сержант? Стряслось что-нибудь?
– Скажите, товарищ лейтенант, а имеет право советский военнослужащий жениться на иностранке?
Хотел лейтенант послать сержанта куда подальше, но сдержался – действительно, что-то новое, незнакомое появилось в Князеве, и раз он задает такой необычный вопрос, значит, что-то стряслось.
– Ты думаешь, я знаю, сержант? Не знаю. – Негматов развёл руки в стороны. – Никогда не сталкивался. Надо будет, – он озабоченно наморщил лоб, – у командира роты спросить. Он точно должен знать. Он и в армии давно. А я что – я в армии столько, сколько и ты, сержант. После училища сразу сюда.
В это время близко грохнул выстрел. Били из бура, звук у этой длинноствольной винтовки басистый, чуть вовнутрь задавленный, но, несмотря на задавленность, здорово рвущий барабанные перепонки: ахнет – и уши в клочья, кровь выбрызгивает.
– Что с вами, сержант?
– Ничего. – Князев по-ребячьи мотнул головой. – Стреляют.