— Всего несколько кадров, — сказал он. — Подними искалеченную руку повыше. И несколько коротких вопросов. Никакого труда, никаких волнений. — И добавил, что в коридоре ждет фотограф.
— Катись ты к черту! — сказал я.
Но он меня не понял. И раскритиковал мою манеру выражения:
— Не вяжется это с твоей ролью. Я не могу написать, что ты меня обругал. Ты бы предстал в искаженном, ложном виде.
— С моей ролью?
— Разве ты сам не видишь, что неумолимо катишься вниз по лестнице судьбы. Теряешь все, одно за другим. Бесценные картины, состояние, все, что имеешь. А теперь вот руку. Мы, журналисты, — эстеты. Именно эстетика событий и людских ролей движет нами и обеспечивает сбыт газеты. Твоей жизни присуща скромная трагическая красота. О ней я и хочу написать.
— Вот как, — сказал я.
— И о твоей борьбе против властей, — продолжал он. — И о похитителях сумки. И о твоей дружбе с Паулой.
Нажимая кнопку звонка, я сказал:
— Борьбы я ни с кем не веду, тем более с властями. Никаких похитителей сумок в глаза не видал. И с Паулой этой незнаком.
Две медсестры вывели его вон из палаты. Написал ли он что-нибудь обо мне, я не знаю.
Наверняка в эти дни произошло гораздо больше событий. Но я их позабыл. В моем рассказе неизменно только одно — забвение. На самом деле мне известно намного больше, чем я пишу. Но я забываю записать. И чем больше пишу, тем больше забываю. События вокруг меня постоянно усложнялись и набирали нелепости. Хотя надеюсь, в моем отчете это незаметно. Провалы в памяти и упущения неуклонно множатся. Того гляди, и ближайшие двадцать страниц забуду. Конец может наступить когда угодно. Паула как-то говорила, что все забытое остается между строк. Не знаю.
Она принесла мне книги. Вернее, не она, а телохранитель. Она сидела в машине, смотреть на меня за пару часов перед выходом на сцену было выше ее сил. Ей предстоял последний концерт в Стокгольме, накануне большого турне.
Забыл сказать: тем временем уже настал май.
Приходил еще один полицейский, постарше и погрузнее, назвался инспектором.
— Что, собственно, было у тебя в сумке? — спросил он.
— «Мадонна с кинжалом», — ответил я. — Самое уникальное из всех творений Нильса Дарделя. Триптих. Сложенный.
— Мы проверили, — сказал он. — Неувязочка выходит.
— Да, она висит и у судебного исполнителя. Дома у нас.
— Неужели? Чертовщина какая-то.
— Она существует в двух экземплярах, — пояснил я. — И в этом смысле тоже уникальна. Едина в двух ипостасях. Вроде как Троица.
— Вон оно что, — сказал он. — А мы было засомневались.
Он смотрел на меня с усмешкой. Наверно, хотел намекнуть, что видит меня насквозь, привык ведь иметь дело с мошенниками. И в том, что руку я потерял, ничего удивительного нет, обычный трюк, составная часть аферы.
— Ты рассчитываешь впутать сюда страховую компанию? — спросил он.
— Застрахована та, что висит у судебного исполнителя, а не та, что украдена, — сказал я.
— А как ты их различаешь?
— На сто процентов я, понятно, не уверен. Но мне кажется, я ее нутром чую, как никто другой.
— Ты что-то замышлял, — сказал он. — Какую-то крутую аферу.
— Я просто хотел, чтобы она была у меня. Чтобы никто ее у меня не отнял. Без нее моя жизнь банальна и бесполезна.
Он долго глядел на меня, словно пытался припомнить что-то слышанное давно-давно, и усмешка погасла.
Но потом он сказал:
— У меня такое ощущение, что нам это дело не раскрыть. Некоторые преступления раскрываются сами собой, перед всеми прочими мы бессильны. И за это ты должен сказать спасибо. Но мы глаз с тебя не спустим.
На больничной койке я провел пять дней. Ведь мне повредили ребра и несколько раз ударили по голове, поэтому медики решили понаблюдать за мной. Так это называется. Мне было хорошо, и я не рвался из больницы — от добра добра не ищут.
Когда меня выписали, вернуться к Пауле я не мог, она уже уехала из Стокгольма, в тот вечер начиналось ее летнее турне.
На Центральном вокзале я купил «Свенска дагбладет», про Паулу мне читать не хотелось, а «Свенска дагбладет» — единственная в Швеции серьезная газета.
Держать газету одной рукой очень непросто, пришлось помогать ртом, поезд кренился на поворотах, страницы отделялись одна за другой. В культурном разделе все-таки нашлась статья о Пауле, написанная религиозным социологом из Лунда. Читал я медленно — пока добрался до конца, поезд уже прибыл в Халльсберг. Я очень надеялся, что эта статья не попадется Пауле на глаза. Там бы она прочла почти все, что, вероятно, и так знала. Последний кусок я вырвал, сложил и спрятал в бумажник:
«Меж тем как религиозные идеи и иллюзии, утрачивая всякое содержание, развеивались словно тонкий дымок или туман, меж тем как Церковь и ее храмы превращались в окаменелые оболочки, скрывающие внутри гулкую пустоту, культовое сообщество — странным и, пожалуй, зловещим образом — продолжало существовать. В центре нового культа находится звезда, идол, кумир, созданный СМИ; она — волею случая сейчас это действительно она, Паула, в следующий раз имя и пол будут другими — выполняет жреческую задачу, но одновременно представляет собой тотемное животное и вотивный образ, она входит в заместительный экстаз, и она священнодействует. Однако эта культовая драма более не соединяет человека с божественным, здесь просто ритуальный шаблон без цели и задач (впрочем, быть может, за непристойной жестикуляцией различимо усмирение Тиамат, зверя хаоса), все это чисто субъективно и не указывает пути ни к искуплению, ни к совершенству. Нет здесь освобождающей трансцендентности, духовного опыта, который в сублимированной форме способен жить в нас как воспоминание или сокрытая реликвия. В конце концов нам остается единственный способ отыскать спасение и катарсис — жертва. И тогда идола, или звезду, отдают на заклание, это последняя служба, какую она нам служит, — в отвратительном, смердящем кровью обряде оргиастической жертвы она вершит и завершает дионисийскую игру. Бедные звезды и идолы! Бедная Паула!»
Где-то по пути, может в Мьёльбю или в Катринехольме, мой поезд разминулся со встречным, в котором ехала мать Паулы. Но я этого не знал, я даже представить себе не мог, что она снова рискнет отправиться дальше, чем до автобусной станции или до почты. Она ехала навстречу приключению, о котором впоследствии будут много говорить и писать, была возбуждена и, вероятно, чуточку навеселе, скорей всего, и на месте усидеть не могла, беспокойно сновала по вагонам; слово «приключение» не мое, я позаимствовал его из одной вечерней газеты.
~~~
В то утро она как раз получила «Шведский женский журнал». И репортаж про Паулу и ее отца прочла в ванной комнате, потому что теперь складывала журналы в ванну. От изумления она даже заплакать не решилась.
Некоторое время она таращилась на текст и на снимки, потом сходила за ножницами и вырезала ту фотографию, где Паула что-то сбивала в миске, а ее отец стоял у плиты, помешивая что-то на сковороде. Затем взяла кнопку и приколола снимок к кухонной стене.
Чем еще она занималась в тот день, подробно написано в газетах и у всех на памяти. Мне известно ничуть не больше, скорей даже меньше, ведь журналистские представления всегда богаче и полнее, чем у остальных людей.
Занималась она якобы очень многим. А вот чем незанималась, я, думается, знаю точно.
В полицию она не ходила, не просила помочь ей вернуть мужа, которого обнаружила в газете. Не вешала на дверь табличку с объявлением, что музыкальный магазин ликвидируется или выставлен на продажу. Это же совершенно излишне, народ давным-давно позабыл, что в доме находится музыкальный магазин. И Снайперу она не звонила, не просила контрамарку на премьерный концерт Паулы в Вестеросе. И драматического письма Пауле не писала. И ключей мне не оставляла. Ведь когда она отправилась в путь, я только-только сел в Стокгольме на поезд.