Рассказывая, она все время с надеждой смотрела на меня. Но я никаких секретов ей не открыл.
Всю вторую половину дня я бродил по залам Музея современного искусства. Время от времени присаживался отдохнуть, рука устала таскать сумку, но на выставках и в музеях я спешить не люблю.
Матисс всегда повергал меня в смятение, мне ни разу не удавалось проникнуть под его поверхность. Хотя, может статься, там и нет ничего, кроме поверхности. И все-таки я невольно снова и снова пытаюсь заглянуть внутрь, вот и здесь долго сидел перед его «Аполлоном». Но, как обычно, через час-другой внимание стало слабеть, взгляд начал отвлекаться.
Тут-то я и заметил двух парней, они стояли у меня за спиной, чуть в стороне. И я вспомнил, что видел их, еще когда сидел перед «Загадкой Вильгельма Телля». И не мог не улыбнуться: Паула и охранное предприятие поистине приняли меры против всех случайностей.
В шесть я опять пошел в кафе, взял чашку чая и бутерброд. А оба телохранителя, ясное дело, последовали за мной и сели за столик совсем близко, но опять же у меня за спиной. Я не оборачивался, не смотрел на них, понимая, что они не хотят себя раскрывать.
Последние часы я провел перед Эдвардом Мунком. Без четверти девять взял в гардеробе пальто и вышел на улицу, слегка утомленный, как обычно, когда за короткое время вижу много картин. Около музея я остановился, поджидая телохранителей, — теперь-то вряд ли кому повредит, если я им намекну, что знаю, кто они такие. И когда они вышли, я их окликнул:
— Сюда! Я вас жду.
Они явно слегка растерялись, но все-таки подошли.
— Я думаю пройтись пешком, — сказал я. — Вечерний воздух уж больно хорош. Нравится мне.
— Вон как, — сказали они.
— А в охранном предприятии вам небось велели сопровождать меня всю дорогу?
— Да, — сказали они.
— Сперва, пожалуй, пойду по Страндвеген, а дальше по Стюрмансгатан до площади Карлаплан.
— Мы знаем дорогу получше. Можем показать, — сказали они.
В результате мы втроем перешли мост Шеппсхольмсбру и зашагали по набережной Нюбрукайен. Вода в заливе Нюбрувикен была черная, как тушь, со стороны Юргордена задувал резкий, холодный ветер. Добравшись до Сибиллегатан, мы повернули к площади Эстермальмсторг. Чудесный был день. Каждый год я дарил себе несколько поездок в Стокгольм и такие вот прекрасные дни в музеях и галереях.
— В Эстермальме дор о г — выбирай не хочу. Как ходов в муравейнике, — сказали они.
— Я только самые большие улицы знаю, — сказал я. — Все дело в моей памяти. Точно так же у меня обстоит с искусством, с книгами, с музыкой. Мелкое и незначительное я не запоминаю.
— Сюда, — сказали они, показывая на подворотню. — Нам сюда.
~~~
Белый — это не цвет. В искусстве белые поверхности лишь несут или направляют собственно краски. Сами же по себе они не имеют ни стабильных свойств, ни содержания. Ведь белый может означать что угодно. Долго, вероятно не один час, я лежал, полуоткрыв глаза, смотрел в белый потолок, жмурился от белого света, отраженного стенами, и только потом спросил:
— Где я?
В самом деле, я мог быть где угодно.
Трижды я повторил вопрос, только тогда откликнулся женский голос:
— Минуточку, я схожу за доктором.
Впрочем, я все понял еще до его прихода, разобрался, так сказать, своими силами.
— С тобой случилась небольшая беда, — сказал доктор, представившись.
— Да, — сказал я. — Знаю.
— Ты потерял руку. Кисть руки.
— Да. И это я знаю.
— Сделано все на редкость аккуратно. Превосходная ампутация, ничего не скажешь. И давящую повязку наложили. Без нее тебя бы тут не было.
— Да. Я и сам удивлен. И благодарен.
— Сильно болит? — спросил он.
— Нет, — ответил я. — Боли я не чувствую.
Это была правда. Вообще я надеюсь, что во всем моем отчете не будет места боли. Если я что-то и ощущал в руке, так это печаль.
— Мы дали тебе снотворное. И перелили кровь.
— Очень мило с вашей стороны, — сказал я. — Это больше, чем я заслуживаю.
— Сейчас есть фантастические протезы, — сказал он. — Ты удивишься. Совсем как настоящие руки.
— Да. Я видел. По телевизору.
Один из крупнейших американских неоэкспрессионистов несколько лет назад потерял на иракской войне кисти обеих рук, я видел репортаж про его искусственные руки и тонкую, эмоциональную живопись. «В сущности, — сказал он, — я просто вроде как в перчатках».
Теперь и у меня такой же протез. Впрямь чудесная штука, словно чуть ли не из плоти и крови, можно шевелить пальцами и даже пользоваться ею, когда занимаешься любовью. Только вот с письмом не выходит, хочешь не хочешь, пишу левой рукой. Писать может лишь живая материя.
Потом доктор сказал, что в коридоре сидит полицейский, ждет, когда я проснусь.
— Весьма деликатно с его стороны, — сказал я.
Полицейский оказался совсем юный, длинноволосый, с челкой, с серебряным колечком в одном ухе и с диктофоном в руках.
— Ты как, сможешь? — спросил он.
— Конечно, — ответил я.
Когда он уселся, я сказал в диктофон:
— Это была моя ошибка. Я сам во всем виноват.
Однако этим дело не кончилось, пришлось рассказывать все, что я знаю о себе и о случившемся со мною. К примеру, назвать самых близких людей.
И единственный человек, который пришел мне на ум, была Паула.
Полицейский немедля выключил диктофон.
— Мы расследуем преступление, — сказал он. — Ты что, мифоман? Они, черт побери, вечно болтают о знаменитостях. А нам нужна правда.
Я потратил не меньше получаса, пока втолковал ему, что моя Паула — самая настоящая, реальная, а вовсе не та, какую знает он. И явно обожает.
— Она на голову выше Анни Леннокс, — сказал он. — И Мадонны. И Саргонии. И Шинед ОʼКоннор.
Рассказывая про Паулу и про то, как вышло, что она вроде бы стала для меня единственным близким человеком, я в общем-то рассказал почти все. Умолчал только, что потерял первую «Мадонну», не хотел запутывать ему расследование. Вдобавок после всего случившегося мне казалось, что вторая «Мадонна» по меньшей мере так же подлинна, как и первая.
— Я, кажется, слыхал разговоры про эту картину, — сказал он.
— Наверняка. Ведь это самое замечательное произведение в истории шведского искусства.
— Господи Иисусе! — воскликнул он. — И ты владелец этой картины?
Кажется, на это я ничего не сказал. Зато сказал, что не держу зла на охранников, ну, то есть на тех двух парней, которых принял за охранников. Вероятно, произошло просто-напросто дурацкое недоразумение, и разыскивать их незачем. Они получили задание и сделали всего лишь то, что велено. Никто не виноват, что у сумки такая конструкция и что цепочку перекусить невозможно.
— Нынче сумки каждый день сотнями крадут, — сказал он. — Мы даже и не пытаемся сортировать заявления. Правда, на сей раз вместе с сумкой умыкнули руку. Так что, по-моему, зря ты их выгораживаешь.
Уже на пути к выходу он обернулся и сказал:
— Обещаю, мы сделаем все, что в наших силах.
Но я не спросил, что он имел в виду.
Потом пришла Паула. В слезах, без макияжа, с букетом роз. Я старался утешить ее, но безрезультатно. Она твердила, что все случилось по ее вине, что в беду я попал из-за нее и она никогда себе этого не простит. Разумного разговора у нас не вышло, в конце концов я тоже заплакал, потому что ничего другого придумать не смог. Паула единственная вспомнила о самой руке: может, ее надо похоронить? А я попытался объяснить, что зрелище будет нелепое: маленький гробик, а в нем одна только рука, церковь не хоронит разрозненные части тела, она хоронит людей целиком. И с минуту мы оба смеялись, сквозь слезы.
После ее ухода я попробовал заснуть. Но тут явился репортер из вечерней газеты и разбудил меня. Кто-то подкинул ему наводку. И он пошел в архив. Вернее, заглянул в компьютер.
— Бесподобная история! — сказал он.
— Как ты сюда прошел? — спросил я. — Ко мне не пускают посетителей. Я в два счета могу умереть.