Как раз тогда газеты обсуждали ее скорую свадьбу с норвежским судовладельцем.
И я сказал ей, что очень рад, что именно его присутствие ей как раз и нужно, и сразу успокоился, а потом спросил:
— Ты домой приедешь?
И услышал в ответ, что сюда она никогда не приедет, маклер все продаст, она больше не желает видеть ни дом этот, ни мебель, ни музыкальные инструменты; вздумай какой-нибудь пироман прямо сейчас спалить ненавистное наследство, она ему только спасибо скажет.
И тут мы оба вдруг рассмеялись. Правда, поспешно и несколько судорожно.
Затем Паула попросила меня сходить в музыкальный магазин, проверить, все ли там в порядке, — может, кран какой не закрыт или плита включена. Еще она сказала, чтобы я заодно прикинул, не хочу ли взять что-нибудь себе, она, мол, уверена, что мама бы ее поддержала.
— Господи, если тебя это хоть немного порадует, забирай весь дом, — сказала она.
— Спасибо, — сказал я. — Но у меня и так слишком много всего.
Под конец Паула сказала:
— Вчера я выступила просто замечательно. Жаль, мама меня не слышала. Никогда я так здорово не пела.
Мне почудилось, что голос ее на миг стал резким и неуверенным.
— Может, все-таки произошло недоразумение, а? — сказал я. — Может, напутали?
— Нет, — сказала Паула. — На вставной челюсти был идентификационный номер.
Несколькими страницами раньше, когда рассказывал, как полиция установила личность Паулиной матери, я забыл упомянуть об этом. По закону, все вставные челюсти снабжены идентификационным номером.
— Вообще-то я, наверно, могла бы понять, что именно это и должно было с нею случиться, — сказала Паула.
Я встал с пола, глянул в окно и увидел, что в спальне дома напротив горит ночник. Наверно, она думала, что вернется домой ночью, в потемках.
— Без нее здесь ужас как пусто, — сказал я. И отчасти это была правда.
Потом я долго стоял у окна, глядя на ее дом. Жалюзи поломанные, перекошенные, штукатурка у двери в магазин и на углах обвалилась, водосточные трубы проржавели и во многих местах держались на честном слове, в неоновой вывеске светились только «м» и «ка», а «узы» погасли еще несколько лет назад. Она всегда твердила, что любит этот дом и в один прекрасный день, когда сделает капитальный ремонт, мы глаза вытаращим от изумления: она обошьет его белыми деревянными панелями, пристроит крыльцо с колоннами, а на крыше установит часы с боем. Ну а покамест просто присматривает за ним, вроде как за старинным памятником архитектуры.
Мне совершенно не хотелось идти туда, пусть бы этот дом так и стоял нетронутый, заколоченный и продолжал потихоньку разрушаться, через несколько лет он бы сам собой развалился, исчез без следа. Пришлось принести на веранду стул и влезть на него, иначе моя неуклюжая левая рука не сумела бы извлечь ключ из подвесного вазона с засохшей фуксией, где мать Паулы, как обычно, его спрятала.
Последний раз я заходил в этот дом несколько недель назад, и непонятно почему все там словно бы изменилось, стало незнакомым. Но я быстро сообразил, что на самом деле внутри ничего не изменилось, только мать Паулы исчезла, не заступала мне дорогу, не сновала вокруг, отвлекая мое внимание жестикуляцией, возгласами, пестрой одеждой, не садилась за рояль, вынуждая меня смотреть, как она играет упражнения.
От пола до потолка стены сплошь были увешаны конвертами от пластинок, афишами, газетными вырезками и пресс-анонсами, которые она воровала возле киоска, и обложками еженедельников — ни пятнышка обоев или краски не видать.
Паула, всюду Паула.
Хотя кое-где и другие: монакская принцесса, какой-то автогонщик, молодой Кеннеди, которого в США заподозрили в торговле наркотиками, оперные дивы, признавшиеся в своих лесбийских романах, Джон Траволта, Ингмар Бергман. Она будто хотела сказать: Паула не совсем одинока, есть и другие вроде нее, несравненное и абсолютное способно принимать самые разные формы, масштабная жизнь всегда уязвима и загадочна.
На кухне я немного постоял перед снимком, где Паула и ее отец позировали с пустой миской и сковородой, на вид вроде как действительно что-то стряпают сообща, и я, хотя присутствовал при этом как зритель и знал, что снимок постановочный и насквозь фальшивый, невольно поверил в его правдивость. И не мог отделаться от ощущения, будто я и сейчас там, пусть и незримый.
Ни один кран не подтекал и не капал, плита холодная, утюг выключен. Я несколько раз обошел тесные, заставленные комнаты, скользя взглядом по мебели и безделушкам — фарфоровым балеринам, берестяным жбанчикам, латунным подсвечникам, цветным стеклянным вазочкам, настольным лампам из старых винных бутылок и бронзовой табличке с надписью «МОЛОДЕЖНЫЙ МУЗЫКАЛЬНЫЙ ФЕСТИВАЛЬ. ШЁВДЕ, 1975 ГОД». Ноты «Усни у меня на плече» лежали вместе с гитарой на плюшевом табурете возле рояля. Там я обычно сидел, когда Паула только-только начала учиться музыке. Столы, стулья и все свободное пространство на полу завалены кипами еженедельников.
Паула сказала, что я могу что-нибудь взять на память, все, что захочу, все, что мне заблагорассудится. В конце концов я вернулся на кухню и забрал селедку, ту, что она положила отмачивать.
Вернувшись к себе, я обнаружил посетителя, он стоял у задней двери, с большим пакетом в руках. И был это Гулливер.
Здоровой рукой я держал за хвост селедку и обменяться с ним рукопожатием не мог.
— Я больше не делаю рамы. Мастерская закрыта, — заметил я. — Инструмент держать нечем.
И я легонько взмахнул обрубком, решив, что Гулливер приобрел на аукционе какую-то картину и хочет заказать для нее раму.
— А если протез себе подберешь? Сейчас делают фантастические протезы.
— Нет, — сказал я, — займусь чем-нибудь другим. Возможностей-то полным-полно, только выбирай.
Следом за мной он вошел в дом. Поднимаясь по лестнице, я слышал, как он стонет и пыхтит. Пакет, который он нес, был завернут в плотный коричневый крафт. Я положил селедку на кухонный стол.
— Надо же, такое несчастье, — сказал он. — Кто бы мог подумать!
Значит, газеты уже сообщили про Паулину мать.
— В общем-то, наверно, мы сами виноваты во всех бедах, какие с нами случаются, — сказал я. — Нужно сидеть себе тихонько, как мышка. Ведь стоит выйти за дверь, может случиться поистине что угодно.
— У нас и в мыслях не было, что так получится, — сказал Гулливер. — Мы вовсе не хотели прибегать к насилию. Ну, разве что к самому минимальному, которое останется незамеченным.
Я не мог взять в толк, какое отношение он имеет к несчастью в Вестеросе. Он что же, занимается музыкой и артистами? Как дядя Эрланд?
— Мы? Кто это — мы? — спросил я.
— Наш консорциум, — ответил он. — Мы наняли тех парней. Они действовали по нашему заданию.
Тут я начал понимать, что он говорит вовсе не о несчастье с Паулиной матерью.
Вид у Гулливера был совершенно пришибленный, он выставил свой пакет вперед, будто пытаясь спрятаться за этой бандурой, и, если память мне не изменяет, у него даже слезы на глаза навернулись.
— Вот оно что, — сказал я. — А я и не знал, что можно купить такого рода услуги.
— Заказать можно что хочешь, — сказал Гулливер. — Если тебе когда-нибудь понадобится помощь, ты только скажи. У меня есть связи. Будь спок, ты как за каменной стеной.
— Спасибо. Я запомню, — сказал я.
— Понятно, не задаром, — добавил он. — Но когда за спиной консорциум, почти все достижимо.
Мы расположились в гостиной, каждый в своем кресле, пакет поместился на столике между нами. Пальцы у меня воняли селедкой.
— У меня есть все, что человеку нужно, — сказал я. — А консорциуму от меня никакого проку не будет.
— Как я уже говорил, мы вовсе этого не хотели. Я имею в виду твою руку. Парни действовали чересчур радикально.
Он жутко потел и то и дело утирал лицо рукавом.
— Радикалы — люди опасные. Никогда не знаешь наверняка, чего от них ожидать, — заметил я и добавил: — Впрочем, я сам виноват. Дурацкая была затея, с сумкой этой и с цепочкой.