В томатном общежитии Бабетта положила футляр на полочку над умывальником и еще долго не решалась ни с кем сойтись. Она все равно боялась: а вдруг резина от времени стала ненадежной, вдруг у пасты истек срок годности? Боялась, как, наверно, боялась когда-то ее мать, а еще раньше ее бабушка, как боялись все ее предшественницы, которых грозили убить за потерю невинности. Этот мучительный страх передавался из поколения в поколение, этот страх унаследовала и она и увезла его вместе с диафрагмой, пастой и тальком аж в Америку. Она лежала, съежившись, на кровати в ожидании месячных — все та же опозоренная девушка, братья побьют камнями, если узнают.

Превыше всего на свете Бабетта ставила респектабельность. Рыжий отлив волос, бриллиант, норка, высокие каблуки, открытая машина, кредитные карточки и даже двадцатилетний сад нужны были ей не сами по себе, а как гарантии престижа. Все почетные звания, на которые университет так щедр, если за них не надо приплачивать, были ее путем к престижу. Ее честолюбие стало притчей во языцех, ее считали бессердечной, заносчивой, властной, а она лишь поддерживала свой престиж и напоминала о нем окружающим, чтобы, не дай Бог, не забыли. Уход Летчика сильно его поколебал, и вовсе не любовь мужчины готовилась она отвоевать, а свой престиж, в сравнении с которым любовь гроша ломаного не стоила.

— Я еще хотела извиниться, — сказала она. — Я вообще-то не люблю так выворачивать душу, но с кем еще поделиться, как не с такой же женщиной, с такими же женщинами, ведь мы можем сказать друг другу — откровенность за откровенность, — что тяжкая ноша у нас с вами одна.

Все, что накипело у нее на душе, выложила она на канзасской кухне.

А накипи много на душе у стареющей женщины, пока ее не облегчит забвение. На ней накипает вся ее жизнь, а в жизни, какой бы счастливой она ни была, хватает разочарований, наслаиваются и другие жизни, которые женщина носит в себе: матери, сестры, особенно если ее нет в живых, подруги…

— И всех остальных женщин, — добавила Аврора из солидарности. Она думала о своей Аве Гарднер из Кабальо-Коча, которая была немножко Лейлой, немножко Лолой и во многом Глорией, но в сущности ею самой.

— Меня только этому и учили: прятать подальше свое женское начало, — сказала Бабетта, — а уж если показывать его, то пристойным, чтобы нравилось, а не отталкивало, чистеньким, опрятным, надушенным, дезодорированным, скромным и изящным. Даже на симпозиумах это самое женское приходится затушевывать: они не желают об этом говорить, собственное тело их смущает.

— Зрелый возраст, — продолжала Бабетта, — это когда женское начало, как с цепи сорвавшись, отовсюду лезет наружу, разбухает, выпирает животом, грудями, бедрами, это когда женское начало восстает, выплескивается через край. И женщинам стыдно, как в пору полового созревания, когда все вдруг начинает отрастать. Только теперь они не растут — раздаются. Они жалуются, что все стало мало, удивляются, неужто они могли носить такие тесные одежки, а это просто их тела, как ни сужала их мода, набирают свой естественный вес.

Аврора искала смысл в слове зрелый: вызрел, дозрел, перезрел. Зрелый — это же хорошо, это законченность, это совершенство. Я не такая, как они, мне еще рано, говорила себе Аврора. Я хочу быть зеленой, твердой, кислой, чтобы скулы сводило, избавьте меня от такой зрелости. Хочу остаться вне подозрений, быть засушенным цветком, так и не распустившимся бутоном. Маленькая девочка в ней отказывалась расти и слушать все эти женские откровения в гинекее [36].

Надень нижнюю юбку, застегни кофточку! В самую жару тем летом шестьдесят второго мать следила, чтобы у Бабетты не было видно ни намека на грудь, ни плеч. Никаких сарафанов на бретельках, ничего такого, что привлекло бы внимание к ее фигуре, вроде черного лифчика под белой блузкой, или к тонюсенькой талии, перетянувшей ее пополам, или к резинке трусиков. Прикройся! Это же общество в шесть часов вечера пичкало сестренку успокоительными, чтобы ей никуда не хотелось, а на ночь снотворными, не то, чего доброго, сбежит.

Бабетте нравилось жить в Соединенных Штатах, под защитой той самой политкорректности, над которой снисходительно подтрунивают светлые европейские умы. Она не упускала случая подать жалобу при малейшем намеке на дискриминацию женщин. Не могла бывать в странах, где оскорбляют только по половому признаку и поносят только женское начало, где женщины под вечной угрозой надругательства прячут лица, ходят торопливо, не глядя по сторонам, укрываются, не поднимая головы, в бесполой старости, а там, в свою очередь раззадоренные, как мухи свежей кровью, следят за дочками, изобличают внучек, бьют служанок. Здесь, под сенью пальм, на искусственно-идеальных лужайках, мир принадлежал женщинам и старикам. Еще и поэтому она чувствовала себя американкой.

— Только при наличии долларов, — вмешалась Глория.

Она была в выходном платье, которое надевала, когда обедала в белом квартале, у родителей Механика. Будет окорок с ананасом, а Кристел, дождавшись орехового торта, вскочит из-за стола и прилипнет к телевизору; уставясь в пустоту, поджав ноги, будет уплетать свое сладкое-пересладкое, как будто не ради нее собралась, готовая выслушать, что ее душеньке угодно, вся семья. Придется как-то поддерживать разговор, заполнять повисшую паузу. Глорию спросят, что она поделывает. Она ответит: устала, с университетом управляться все трудней. Скажет, как говорит из года в год, что следующего симпозиума не осилит.

Для свекра и свекрови Глория была кто угодно, только не работающая женщина. Женщина — да, усталая, вымотанная, заезженная, больная — когда как. О своем самочувствии она рассказывала такие вещи, что эти простые люди пугались. Описывала свои хвори вдохновенно — просто не тело у нее, а развалина. Механик, не дожидаясь конца устрашающей картины, уходил к дочке на диван. Хотел о чем-то с ней поговорить, но только переключал каналы. Череда жутковатых картин на экране приковывала взгляд Кристел. А Глория занимала свекра со свекровью широтой и многообразием своих недомоганий.

— Я во время климакса, — вставляла свекровь, — принимала корень женьшеня, он мне очень помогал.

— Да нет у меня никакого климакса! — вырывался у Глории яростный протест. Надо же, она-то распинается, объясняя, что работы у нее по всем Соединенным Штатам Америки — на десятерых мужчин, что дел прибавляется день ото дня, что весь франкоговорящий мир обращается к ней для решения вопросов франкоязычной литературы, что она создала телеканал по литературе Африки, что стояла у истоков «феминин стадиз», — а свекровь сводит все к климактерическим расстройствам.

— Потом становится гораздо лучше, — продолжала старушка, — вот увидите, немного прибавите в весе, зато не будет больше приливов. Вот у меня каждую ночь подушка промокала насквозь… — Свекор кивал, подтверждая. Представлять себе эту блеклую кожу в восковых капельках было тошно. И уж совсем не хотелось думать о бесполой заботе супруга, менявшего промоченные женой простыни.

Тут Глории ничего не останется, как отодвинуть стул, оставить на тарелке недоеденный торт и сказать, что ей пора: надо еще поработать над романом.

— Роман, и это при всем том, что вы делаете! — воскликнет свекор.

— А! Да, папуля, роман, так, для развлечения!

— О любви? — спросит свекровь.

— Конечно, мамуля, в самую точку попали!

— А название уже есть?

— Он будет называться «Крысомор». Знаете, папуля, это такой порошочек, с помощью которого женщины избавляются от своих муженьков! — Зачем она это брякнула? У книги ведь есть название, она прекрасно знала, что только оно ей и принадлежит.

Среди белесых лиц просияет темная мордашка Кристел — полированный кусочек ценного дерева. Ответ на Бабеттин вопрос, какого цвета Кристел, был для Глории само собой разумеющимся: да, Бабетта, я смею сказать, что Кристел черная!

Красавица моя, моя черная жемчужинка, мой кусочек Африки, моя газель, не будь мне врагом, дорогая, доченька моя по крови, сестричка по цвету кожи. Я проторила тебе путь, я покорила для тебя страну — так царствуй же, принцесса моя. Склониться к ней, вдохнуть возле ушка едва уловимый запах детства. Прижать губы к ее щечке, зарыться ими глубоко-глубоко, ткнуться в твердую косточку скулы. Захватить губами чуточку ее чудесной кожи, подержать так, сжатым ртом, закрыть глаза и вкушать, вкушать..

вернуться

36

Женская половина дома в Древней Греции.