Так что Аврора, расслабившись, оказалась не готова к залпам хозяина дома — за кофе, на диванчике, где они сидели вдвоем под портретом генерального адвоката во весь рост: ваш последний роман просто ужасен!

Она уже давным-давно бросила защищать свои книги, ее не хватало ни на яростный протест, как бывало в начале, ни на шутливую отповедь. Он нашел роман УЖАСНЫМ — на здоровье, сама она находила его ЧУДОВИЩНЫМ.

— Я не совсем понимаю, — ответила она Бабетте, — что ты имеешь в виду, когда говоришь ПОХОЖА. Я вообще-то сама не знаю, на что похожа эта фотография.

— Ты на ней суровая, — сказала Бабетта.

— Да, — согласилась Аврора, — суровая и ПЕЧАЛЬНАЯ.

— Слава Богу, — вставила Глория, — ты НЕ ТАКАЯ.

Аврора смотрела на фотографию Великого Оракула рядом со своей. Вот о нем никто бы не стал задумываться, какой он — суровый или печальный. Это был Великий Оракул, и все, единственная фотография, которую он разрешал публиковать, — ее же он посылал своим диссертанткам для вдохновения, она же была помещена в энциклопедии XX века Лагарда и Мишара. Одна фотография одного писателя. Одно-единственное лицо бросает вызов веку, одни-единственные глаза созерцают эпоху. А сам он, никому больше не показывается, стареет в каком-то университете в Оклахоме — человек, который предрек смерть французской литературы и пришествие франкофонии. Свое бессмертие он обеспечил.

— Но ты ведь такая, разве нет? — гнула свое Бабетта. — Не верю я, что можно отделить писателя от его творчества, содержание от формы; писатель, не переживший того, о чем он пишет — это сказки.

— Я не литературовед, — ответила Аврора, уклоняясь от дискуссии, назревавшей, как семейная сцена, которой ей хотелось избежать, с самого начала симпозиума, уже потому, что она в нем участвовала.

— Ох! Послушай, — не унималась Бабетта, — хоть нам-то не морочь голову! «Что нас толкает убивать? А что толкает нас писать, а что толкает нас кричать?» Это же твой выбор — писать о том, что ты описываешь, или описывать то, о чем ты пишешь. Например, смерть зверушки.

— Она не выбирает, — возразила Глория, — это приходит само.

— Она выбирает слова, чтобы это выразить, разве не так?

— Да, — кивнула Аврора.

— Жестокая сцена, — заметила Лола, вспомнив свое вчерашнее выступление: до чего же было трудно сдержать текст, лишить его нерва, сгладить ровным, монотонным чтением, вобрав все эмоции в голос.

— Да, — повторила Аврора… И пришло воспоминание, но далекое, приглушенное, едва ощутимое, словно зарубцевавшийся шрам, о том, как больно было маленькой девочке, когда ей приказали убить зверька. Она сама была виновата и знала, что приговор справедлив, что не из жестокости ей велели его прикончить, а чтобы прекратить его невыносимые мучения, виновницей которых была она одна. Но все в ней протестовало при мысли, что нужно убить, и чем дольше она ЛОМАЛАСЬ, тем сильней он мучился, а все возмущались и уговаривали ее прекратить это наконец.

Все, мадам, ЭТО НАДО ПРЕКРАТИТЬ, сказал ей ветеринар, когда она прижималась губами к черному ротику щенка, надеясь всосать его мучение, проглотить его боль. А тогда, над зверьком, которого надо было убить, что мог сделать ребенок? Только высоко подпрыгивать, подпрыгивать, подпрыгивать, прижав локти к бокам, крепко стиснув руки, чтобы получилось повыше: ПЕРЕСТАНЬ ТОПАТЬ! А она вовсе не топала, просто хотела убежать, а некуда, взрослые, присутствовавшие при той сцене, окружали ее кольцом, не давали проходу, и она подпрыгивала, чтобы вырваться вверх, на крышу, в небо.

Потом ей вдруг бросилась в глаза мамина юбка, брешь среди мужских ног, и она кинулась на нее, вцепилась так, что едва не порвала, стала бить по ней, лупить, молотить кулаками, но ее оттащили обратно на середину арены, к зверьку, которому она каблуком раздавила головку, и он все бился в предсмертных конвульсиях. Ну же, еще разок, подбодрила ее мама. ОНА ПОЧТИ МЕРТВА.

— Что — да? — спросила ее Бабетта.

Она опять хотела вырваться, но Бабетта, Глория и Лола, уставившись на нее, ждали ответа. Отводя глаза, она взглянула на коробку: зверек в ней больше не шуршал. ОНА ПОЧТИ МЕРТВА, — сказала Аврора.

Глория пощелкала по пластмассовой стенке, пытаясь разбудить крысу, но та не шевелилась, и она огляделась в поисках чего-нибудь, чтобы отодвинуть солому. Взяла со стола ложку и приподняла солому ручкой. Крыса лежала как-то нехорошо, будто поломанная. Эй! Подъем! — скомандовала Глория и тронула крысу ложкой. Та не реагировала, и тогда она, больше не церемонясь, ткнула ее, надавила ручкой на брюшко. Потом перевернула ложку, подцепила крысу и приподняла: ах, Господи ты Боже мой! Умерла!

Три голоса подхватили хором: УМЕРЛА! Все бросились к коробке, но, когда они уже готовы были вслед за Глорией констатировать смерть крысы, та вздрогнула и дернула лапкой. Тут они завизжали: НЕ УМЕРЛА! НЕ УМЕРЛА! — истерично, взахлеб, говорят, с женщинами такое бывает при виде мыши под ногами. От неожиданности Глория отдернула руку с ложкой, и крыса опрокинулась на солому, продолжая судорожно подергиваться, — Аврора узнала эти движения и похолодела.

Судьба настигла ее и здесь, в самом что ни на есть безопасном месте — в кухне на женских посиделках, точнехонько в центре Америки, в государстве, испокон веков слывущем мирным, весенним утром, в городке мечты, в праздник Пасхи. Написанное всегда рано или поздно сбывается. Вот смерть крысы — она ведь могла бы ее придумать? Но если ее написать, все воплотится в действительность, даже в тех самых словах, которые она бы выбрала, чтобы сказать это, и вызванная ею к жизни действительность пересилит все остальное.

— «Игра слов, игра смерти», — процитировала Бабетта.

— Это Лерис? — спросила Глория.

— Нет, Лави, пишется как слышится, — ответила Бабетта.

А напротив, у бассейна, Пастор читал своим прихожанам: «И взглянувши видят, что камень отвален… И вышедши побежали от гроба; их объял трепет и ужас…» [29]Маленькая девочка, которая надела свое самое красивое платьице из желтого органди и все утро дрожала от страха: вдруг будет холодно и она не сможет выйти в этом платье с короткими рукавчиками; девочка, которая уверяла, что ей ОЧЕНЬ жарко, чтобы не заставили надеть поверх желтой красоты старое зимнее пальтишко; девочка, которая поднялась ни свет ни заря, чтобы скорее надеть праздничное платье, отказалась завтракать, чтобы не испачкать его, и кружилась, проверяя, широко ли раздувается юбка; девочка, которая успела поссориться с братьями в машине, пока ехали в церковь; эта девочка вдруг проснулась от слов Пастора и подумала про себя: почему же они боятся, ведь ХРИСТОС ВОСКРЕС! И подхватила чистым и радостным голоском вслед за всей паствой: Христос воскрес, Христос воскрес! Но она-то верила в это, верила со всей силой своей радости.

Мидлвэй, штат Канзас, был преподнесен Авроре красиво упакованным свертком в шелковых бумажках, розовых, голубых, золотистых, и она разворачивала их одну за другой, чтобы обнаружить внутри страшный подарок — свое неизгладимое воспоминание. Этот трупик кочевал из книги в книгу и настиг ее здесь, как предвестник смерти. Вот он и нашел меня, подумала она.

— «Сестры в круг! Бурлит вода. Яд и нечисть — все туда!» — вдруг продекламировала Бабетта и, обращаясь к публике, к трем несчастным бабам вокруг стола, с победоносным видом просветила-припечатала сборище недоучек: — «Макбет», акт четвертый, сцена первая.

— «Пламя, прядай, клокочи! Зелье прей! Котел урчи!» [30]— отозвалась Лола на чистейшем английском, который смягчил хриплость ее голоса, или, вернее, лег на нее естественнее, чем французский.

Бабетта удивилась: как, она знает пьесу?

— Я ее играла, — ответила Лола.

— Леди Макбет, неужели? — переспросила Бабетта так, будто не могла в это поверить.

вернуться

29

Мр.16. 4.

вернуться

30

Перевод Ю.Корнеева.