В Пор-де-Буке, когда контролер объяснял им, откровенно насмехаясь, что они сели не в тот поезд и что теперь ехать им придется вдвое дольше и стоить это будет вдвое дороже, Бабеттино видение мира резко изменилось. Впервые ей открылось, что не всегда сила и компетентность — преимущества мужчин, а бестолковость — удел женщин. Она видела, как отец в сопровождении обоих братьев справлялся о поездах на перроне марсельского вокзала, как, ничего не выяснив в этой сутолоке, долго расспрашивал пассажиров, уезжавших в том же направлении, обзавелся друзьями, приободрился. В поезде он рассказал, что этот маршрут посоветовал ему один пассажир, приезжий из Мостаганема [33]— и это было принято как истина в последней инстанции при одном упоминании Мостаганема. Бабетта сходила посмотреть алюминиевую карту, висевшую в конце вагона, и обнаружила, что Пор-де-Бук находится в тупике, в стороне от магистрали Марсель-Бордо. Но тогда слову и мнению отца она еще верила больше, чем географической карте.

Спора нет, папаша Коэн был первым силачом на своей улице и признанным главой семьи, но путешественником оказался никудышным и увлек домашних, беспрекословно ему повиновавшихся, в бессмысленные скитания, в которых эта поездка была лишь первым приключением. Он все делал не так, но самоуверенности не терял и повсюду таскал с собой сыновей, убивая этим сразу двух зайцев: для окружающих они прибавляли весу его хлопотам, для него — оправдывали неудачи.

Сомнение закралось в сердца женщин. Зная свое место, они об этом не говорили, да если бы и могли, дела бы не поправили: слишком они боялись уязвить гордость отца, разрушить пьедестал, на который сами же его возвели. Когда он терпел неудачу, они утешали его и сетовали на судьбу. Уж такое наше счастье, вздыхали они. Раньше отталкивали, растопырив пальцы, сжав губы, это проклятое злосчастье, а теперь впустили его в дом и свили ему уютное гнездышко. И что бы ни случалось в лоне семьи — все оно, злосчастье. Бабетта так и видела, как оно жиреет, разлегшись на пуховой подушке, точно старый вонючий кот. Вечером каждый находил, чем его накормить — кто отказом от места, кто плохой оценкой, кто разбитым мопедом, кто головной болью. Напичканное до отвала, обожравшееся злосчастье срыгивало, но уж долю отца его заставляли проглотить силой.

Все это Глория знала, Бабетта не раз ей рассказывала с яростной горечью, но она всегда напоминала Бабетте, что изгнание было шансом для них обеих и что теперь, достигнув таких высот, они с лихвой вознаграждены за детство или юность «в скитаниях». Если бы тебе сказали, когда ты приехала в Бордо, что через тридцать лет ты будешь заведовать отделом международных связей Миссинг Эйч Юниверсити, разве ты не подписалась бы двумя руками «за»?

Да! О да, она бы подписалась!

Глория приводила еще один аргумент — лично для Бабетты, добившейся успеха в жизни — в пользу независимости Алжира: останься Бабетта в своей дыре, разве могла бы она надеяться поступить в университет? Папаша Коэн ни за что не отпустил бы дочь одну в столицу. В лучшем случае ее засунули бы в какой-нибудь пансион, она получила бы диплом учительницы, а дальше? Семья нашла бы ей мужа из круга знакомых, Коэна номер два, помоложе отца, но уже со всеми его тиранскими замашками.

Бабетта не могла не признать, что в этом Глория права. Независимость Алжира укротила мужчин, дважды поверженных — на родине и в семье, и тем самым освободила их дочерей, по крайней мере, тех, что сумели воспользоваться моментом. Отцам и братьям оставалась роль строгих блюстителей невинности — только в этом они еще угнетали женскую половину своих семей.

— Знаю я, где ты шляешься, когда уходишь из дома! — выплюнул ей в лицо младший брат за несколько месяцев до их отъезда во Францию.

— Где это я, по-твоему, шляюсь? — ощетинилась она, недоумевая: откуда у мальчишки такой тон? — Я хожу в лицей, занимаюсь.

— Занимаешься ты, как же! — грязно ухмыльнулся брат.

Во Франции же досталось сестренке: на ней, потерявшей голову от красот и изобилия большого города, вечно попадавшейся на вранье, когда ее не оказывалось там, куда она будто бы шла, постоянно приходившей с опозданием, наспех стиравшей в коридоре остатки косметики и уносившей в хозяйственной сумке туфли матери, чтобы в магазине выглядеть взрослой дамой, поставили клеймо опозоренной девушки. Шлюха! Братья выкрикивали это ей в лицо, хлестали по щекам, несильно, но больно, таскали за волосы, грозили выкинуть в окно. Бабетта знала, как мужчины бьют женщин: сначала по голове, потому что они выше, а те втягивают голову в плечи, потом по ребрам, по животу, который остается открытым, пока руки заслоняют лицо: погоди, нос тебе расквашу, в таком виде по улицам не пошляешься!

Злосчастье точило когти и урчало от удовольствия. На протяжении долгих месяцев — до самой ее смерти — братья всю свою энергию употребляли на слежку за сестренкой. Вместо того, чтобы искать работу, они шпионили за ней на улице, а то гоняли, как борзые зайца. Деваться ей было некуда, и она приводила их к своей норе — в «Монопри», где покупала тушь для ресниц, или в кино, где смотрела фильм про любовь, когда ей полагалось быть в лицее.

Известная всем близорукость Бабетты, резко усилившаяся с тех пор, как она поступила в университет — так, что даже опасались за ее зрение, — ограждала ее от чересчур пристального внимания братьев, убежденных, что очки у нее на носу — самое верное средство от любви. Сексуальная травля, которой подвергалась сестренка, на Бабетту не распространялась, ей доставалось зубоскальство в адрес подслеповатых интеллектуалок.

Не связывайся, говорила мать, которая только и делала что потакала слабостям мужчин, отыскивала им извинения, скрывала их промахи, выслушивала их оправдания, а если таковых не находилось, будила злосчастье. Не связывайся, ты же хорошая девочка, добрая, ты у меня умница. И тут же охала, глядя на нее: Господи, радость моя, куда ж ты растешь? Как мы найдем тебе мужа под пару? Ей во что бы то ни стало хотелось, чтобы дочь выглядела хрупкой: «Хрупкое создание, имя твое — Женщина». Многовато дипломов, многовато степеней, дорогая, многовато груди, многовато бедер. Не выходи в одном платье, надень комбинацию, застегни кофточку.

Ни в чем абсолютно на нее не походя и сознавая это, Бабетта все же обожала мать. Недаром единственная из всех детей безропотно несла позорную громоздкую кускусницу. Она пришла из другого мира, из другой эпохи — там напевали песни Тино Росси и любили танцевать. На тех балах женщины нежно обнимались, даря друг другу столько ласки, сколько от мужчин им не увидеть за всю жизнь. Танцевать нравится, мужчин боязно. Прогулка парочкой под ручку и… взгляд, завезенный три столетия назад из Испании — из-под ресниц, поверх веера, скользящий, быстрый — на мужчину, между грудью и ремнем, в область желудка, на верхнюю пуговицу жилета, на цепочку часов. Не выше, из страха показаться дерзкой, но и не ниже — стыдливость не позволяет. Зато дома дети приучены смотреть прямо в глаза. Глаза у нее были темные, лихорадочно блестящие, взыскующие правды: скажи мне в глаза. В этом она вся. Проявить себя вот так, сразу, и тут же стушеваться. Жить с людьми и вещами в состоянии вечной вендетты. Быть совершенно, всецело одной или так же всецело другой. Без перехода от смеха к слезам, от ласки к брани. Любить, ненавидеть.

Она стала всего бояться. Не решалась выйти из дома. Смотрела на мир сквозь стекло — по утрам в кухонное окно, по вечерам в экран телевизора. Гладила мужские рубашки, а за покупками посылала сестренку. Она не умела выбирать на глаз, спросить стеснялась, боялась, что ей недодадут сдачу, пересчитывала деньги только дома и всякий раз убеждалась, даже если это было не так, что ее облапошили. Обокрали меня, говорила она со слезами на глазах и плакала еще пуще, когда Бабетта, взявшись пересчитать сама, находила затерявшуюся монетку. Когда не стало сестренки, а потом умерла и бабушка, ей пришлось ездить в автобусе одной. Она выходила загодя и подолгу ждала, в косынке, завязанной под подбородком, с зажатым в руке кошельком, повторяя про себя номер калитки, номер участка, номер могилы, записанные шариковой ручкой на ладони.

вернуться

33

Порт в Алжире.