У Зоопарка было два лица, две стороны: дневная, где звери заслонялись равнодушием от человеческих глаз, и ночная, где они разговаривали. Здесь, в сумраке лечебницы они высказывали свою потребность, и это был не только голод, тоска по воле или тяга к спариванию, нет, это было сильнее, насущнее: они нуждались в любви, которой если нет — не выжить. У него дар, подумала Аврора, чудесный дар от природы, и звери это знают. Она видела явление бога. Крики зверей были полны любви, и ей стало лучше в коконе, сплетенном из нахлынувшего влечения к этому человеку и любви этих бессловесных.

— Вы подходили когда-нибудь близко к носорогу?

— Нет, — покачала она головой и почувствовала, что именно этого ей в жизни остро не хватало.

— Тогда идемте, — сказал он, и они снова покатили в «рэйндж-ровере» к великолепному гроту, где помещались крупные травоядные.

Зоопарк оказался больше, чем думала Аврора, и ехать пришлось довольно долго. Проезжая мимо озера, где грелись на берегу крокодилы и черепахи среди стаи амазонских белых цапель, он рассказал, что, когда умерла его мать, он кремировал ее и развеял прах здесь. Иногда он приходит сюда молиться, потому что солнце садится вон там: он показал пальцем в сторону Арканзаса, за прерию, поросшую бизоньей травой.

Они вошли в огромный блокгауз через потайной ход. Дверь за ними закрылась, и они окунулись в изумительный запах мочи: крепкий насыщенный дух сгущался и, казалось, дробился, нос улавливал отдельные нотки множества разных ароматов. Она узнала преобладающее в нем сено с примесью серного запаха капусты и репы — это была основная пища, но животные хранят на коже, в чреве и другие, едва уловимые запахи: веяло корой тропических деревьев, густым духом чащи, соком кактусов, капельками смолы на колючках. И Аврора тихонько вдыхала запах семени, сладкий, фиалковый.

Профиль носорога на стене был великолепен. Не двигайтесь, сказал Хранитель и щелкнул языком. Словно от земного толчка покатился на нее самый большой валун с горы. Тень отделилась от мрака и скользнула прямо ей под ноги. Он был рядом, и она, смирившись с участью тех девушек в белых одеяниях, которых бросали в подземелья лабиринта на съедение рогатому чудовищу, почувствовала себя вязанкой хвороста, охапкой зеленых листьев.

Когда ее рука коснулась его, кажется, где-то у плеча, она поняла, что погладить его не сможет. Не сумеет одним-единственным движением охватить сразу его форму, его поверхность, его тепло. Ее рука на его коже была слепа, как если бы ей надо было представить себе гору, взяв только один камешек. Она дотронулась до него — и его не стало.

Ее пальцы двигались наугад, рука витала ветерком. Аврора узнавала простор саванны, заждавшейся дождя, когда рытвины покрываются трещинами, когда у деревьев остаются только колючки да кора, когда черные камни раскатываются по песку. И вздымающиеся к небу красные термитники видела она, и нехоженные уголки чащи, и морды белых быков, лижущих соль, и ее пылающая ладонь сжалась в кулачок, вцепившись в мамину юбку.

Хранитель придержал ее за локоть и подтолкнул руку ко рту носорога. Ладонь Авроры ощутила морду, вытянутую хоботком; прикосновение больших губ, мягких, упругих и подвижных, было ласковым. Дыхание у нее перехватило, колени дрожали; ни жива ни мертва стояла она между телом мужчины и головой носорога, щекотно дышавшего ей в ладонь. Ноги подкосились, и она почти повисла на руках Хранителя. Он обнял ее. Носорог слился со стеной пещеры, с турами и мамонтами.

Они вышли; солнце садилось, и бескрайнее небо Канзаса стало розовым, как над саванной в час, когда все стихает и большие животные идут на водопой. Где-то затрубил слон, и детство вернулось к ней как новенькое. Арканзас. Она повторяла это слово, такое странное и знакомое, как арка радуги в ночном небе. Зоопарк был закрыт, они шли между пустых загонов, и только высокие индейские травы колыхались от ветра. Хотите остаться? — спросил он. Ее тело прижалось к его телу, губы к его губам, и она почувствовала себя пойманным зверем. Что ж, доживать свои дни в каком-нибудь сумрачном гроте и ждать там его прихода, изнывая и скуля от нетерпения, — перспектива показалась ей заманчивой. Не о такой ли несбыточной возможности она мечтала всю жизнь?

Вошла Бабетта. Накрашенная, причесанная, с дорожной сумкой в руке. Это была совсем другая женщина, уверенная в себе, энергичная, она всем видом показывала: дел у меня тьма-тьмущая, время расписано, извольте считаться с моим графиком.

— Ну что, девочки? — Она взглянула на часы. — Четверть двенадцатого, Горацио вот-вот приедет. Всем до свидания. Мне было приятно провести эти несколько дней с вами. — Глядя то на Аврору, то на Лолу, она старалась улыбаться как можно веселее. Отъезд ее заметно взбодрил. — Будете у нас в Миссинг Эйч Юниверсити, вспомните Бабетту Коэн… — Люди иногда говорят друг другу «до свидания», прекрасно зная, что прощаются навсегда.

Отвоевание позиций было успешно начато. Зазеленели под тенями ее неопределенно-устричного цвета глаза, несколько прядей она заколола на макушке, чтобы придать пышности, а остальные волосы были рассыпаны по плечам. Она порылась в сумочке, достала пудреницу, проверила, хорошо ли легли краски, мазнула румянами.

— Какая ты высокая, — сказала Аврора опасливым тоном Красной Шапочки, обнаружившей в бабушкиной кровати волка.

— Да, — приняла Бабетта комплимент. — На каблуках метр восемьдесят два.

Как это, должно быть, ужасно — иметь преподавателем Бабетту Коэн. Слышать в коридорах тяжелый стук ее каблуков, оставлявших ямки в полу, вздрагивать от хлопка двери, такого резкого, что взлетают ее рыжие волосы, а когда она стоит на кафедре — выдерживать зеленоватый взгляд ее размытых за огромными стеклами в золотой оправе глаз. Она никогда не садилась, разве что опиралась ладонями о стол, раскинув руки во всю его ширину. Она говорила о женщинах, о том, какое несчастье для них, что их историю делали мужчины. Этим ведь и объяснялся успех кафедры «феминин стадиз», куда стремились молодые американочки. Среди свободы и всеобщего счастья была горькая женская доля. Они хотели, чтобы не забывалось горе, отдавали дань памяти кабале.

Бабетта вспоминала мать и сестренку — последние жертвы, погубленные миром прошлого. Она хотела, чтобы девушки — все девушки, а заодно и юноши Миссинг Эйч узнали, как дорого она заплатила, чтобы провозгласить с этой кафедры в американском университете равноправие мужчин и женщин. В свое время, перед отъездом в Соединенные Штаты она ходила на консультацию в центр контроля над рождаемостью. Врач, который ей попался, прописывал диафрагмы, и, хотя она была еще несовершеннолетней, заказал для нее в Швейцарии эту панацею. Однако заставил посещать групповые занятия, на которых супружеские пары свидетельствовали, насколько изменилась к лучшему их сексуальная жизнь благодаря контрацепции. Само это слово было под запретом, и Бабетта ровно ничего не знала о сексе.

То была бунтарская пора, когда о контрацепции говорили за кофе после званого обеда. Для пущей убедительности молодая жена, с одобрения молодого мужа, приносила из ванной свою диафрагму. Ее передавали из рук в руки, удивлялись, какая она маленькая. Супруги, смеясь, показывали, как надо держать ее двумя пальцами, чтобы ввести. Бабетте запомнилось, что эта штука так и норовила выскочить, особенно когда была скользкой от спермицида: ведь ко всему прочему приходилось каждый раз мазать ее пастой, а вымыв, обязательно посыпать тальком.

Гости не стеснялись задавать самые откровенные вопросы, интересуясь ощущениями мужчины и женщины. Они открывали целый мир наслаждений, о существовании которого Бабетта и не подозревала: она-то обратилась за тем, что считала всего лишь защитой от мужчин. Когда она пришла за своей диафрагмой, врач вручил ей синюю бархатную коробочку — точь-в-точь футляр для браслета, — как-то невязавшуюся в ее представлении с кремами и тальками, необходимыми для использования содержимого. Еще врач дал ей два больших тюбика пасты, которую надо было наносить ДО ТОГО.