Изменить стиль страницы

– Припомнишь, Ивашка. Как огнем зачну палить, все припомнишь. Мой будет ларец.

Откинул крюк, распахнул дверь.

– Ермила, отведи парня в яму!

Одноух недовольно глянул на атамана.

– Пора бы и на плаху, Багрей. Чего тянешь?

– Утром буду казнить.

Ермила позвал лихих, те отвели Иванку за атаманову избу, столкнули в яму с водой.

– Прими христову купель!

Сгущались сумерки. Лес – темный, мохнатый – тесно огрудил разбойный стан, уныло гудел, сыпал хвоей, захлебывался дождем. Прошел час, другой. Караульный, сутулясь, подошел к яме, ткнул рогатиной о решетку.

– Эгей, сын боярский!

Иванка шевельнулся, отозвался хрипло:

– Чего тебе?

– Не сдох? Поди, худо без одежи, а?

Голос караульного ленив и скучен. Иванка промолчал. Караульный сморкнул, вытер пальцы о штаны.

– Один черт помирать. Ты бы помолился за упокой, а?

Иванка вновь смолчал. Босые ноги стыли в воде, все

тело била мелкая дрожь.

– Чей хоть родом-то, человече? За кого свечку ставить?

Но ответа так и не дождался.

Мамон лежал на лавке. Скользнул рукой по стене, наткнулся на холодную рукоять меча в золотых ножнах.

«Князя Телятевского… Горюет, поди, Андрей Андреич. Царев подарок».

Вспомнил гордое лицо Телятевского, ухмыльнулся.

«Не довелось тебе, князь, надо мной потешиться. Ушел твой верный страж, далече ушел. Теперь ищи-свищи».

Еще прошлым летом Мамон жил в Богородском. После бунта Телятевский спешно прискакал в вотчину с оруж-ной челядью. Был разгневан, смутьянов повелел сечь нещадно батогами. Всю неделю челядинцы с приказчиком рыскали по избам, искали жито.

– Худо княжье добро стережешь, Мамон. Разорил ты меня, пятидесятник. Ежели хлеб пропадет, быть тебе битым. Батогов не пожалею, – серчал Телятевский.

Но хлеб как сквозь землю провалился. Телятевский повелел растянуть Мамона на козле. Тот зло сверкнул глазами.

– Не срами перед холопами, князь. Служил тебе верой и правдой.

– Вон твоя служба, – Телятевский показал рукой на пустые амбары. – Вяжите его!

– Дружинник 145 все же… По вольной к тебе пришел, – заметался Мамон.

– Ничего, не велик родом. Приступайте!

Привязали к скамье, оголили спину. Били долго, кровеня белое тело. Мамон стонал, скрипел зубами, а затем впал в беспамятство. Очнулся, когда окатили водой. Подле стоял ближний княжий челядинец Якушка, скалил зубы:

– Однако слаб ты, Мамон Ерофеич. И всего-то батогом погрели.

– Глумишься? Ну-ну, припомню твое радение, век не забуду, – набычась, выдавил Мамон.

Несколько дней отлеживался в своей избе, пока не позвал княжий тиун Ферапонт.

– Князь Андрей Андреич отбыл в Москву. Повелел тебе крепко оберегать хоромы. Ты уж порадей, милок.

– Порадею, Ферапонт Захарыч, порадею. Глаз не спущу. Ноне сам буду в хоромах ночевать, как бы мужики петуха не пустили. Недовольствует народишко.

– Сохрани господь, милок… А ты ночуй, и мне покойней.

Тиун был тих и набожен, он вскоре удалился в молельную, а Мамон прошелся по княжьим покоям. Полы и лавки устланы заморскими коврами, потолки и стены обиты красным сукном, расписаны травами. В поставцах – золотые и серебряные яндовы и кубки, чаши и чарки. В опочивальне князя, над ложницей, вся стена увешана мечами и саблями, пистолями и самопалами, бердышами и секирами. А в красном углу, на киоте, сверкали золотом оклады икон в дорогих каменьях.

«Богат князь. Вон сколь добра оберегать… Уж порадею за твои батоги, Андрей Андреич, ух, порадею! – кипел злобой Мамон. – Попомнишь ты меня, князь. Ты хоть и государев стольник, но и я не смерд. Дед мой подле великого князя Василия в стремянных ходил, был его любимцем… А тут перед холопами высек. Ну нет, князь, не быть по-твоему. Буде, послужил. Поищи себе другого стража, а я к Шуйскому сойду».

С вечера Мамон выпроводил холопов из княжьих хором во двор.

– Неча слоняться. Берите рогатины и ступайте в дозор. Мужики вот-вот в разбой кинутся.

В покоях остался один тиун. С горящей свечой Ферапонт обошел терем, загнал девок в подклет, и вновь затворился в молельной.

Мамон тихо, крадучись вернулся со двора в княжьи покои. Неслышно ступая по мягким коврам, подошел к поставцу и сунул в котомку золотой кубок. Затем шагнул к киоту и снял икону с тяжелым окладом в самоцветах.

За темным слюдяным оконцем протяжно и гулко рявкнул караульный:

– Поглядыва-а-ай!

Мамон ступил к ложнице. Когда снимал меч, задел плечом за секиру, и та со звоном грохнулась о лавку. Наклонился, чтобы поднять, и в ту же минуту в покоях прибавилось свету. Из молельной вышел со свечой Ферапонт.

– Мамон?.. Пошто меч берешь? А вон и икона в суме… Да ты…

– Молчи!.. Молчи, старик.

Седая борода тиуна затряслась, глаза гневно блеснули.

– Не тронь, холопей позову. Эй, лю…

Мамон взмахнул мечом, и крик оборвался.

Укрылся в лесах: теперь ни в Москву, ни к князю

Шуйскому дороги не было. Собрал ватагу из лихих и промышлял разбоем. Копил деньги.

«Год, другой людишек потрясу, а там и татьбу 146 брошу. С тугой мошной нигде не пропаду. После бога – деньги первые», – раздумывал он.

Казна богатела, полнилась. У Ермилы при виде мошны загорались глаза и тряслись руки.

– Роздал бы, атаман.

– Что, есаул, руки зудят?

– Да я что… Ватага сумлевается.

– Ватага? – лицо Мамона суровело. – Лукавишь, Одноух. Сам, поди, ватагу подбиваешь. Вон как трясца берет при сундуке-то. Уж не заграбастать ли хочешь, а?

– Креста на тебе нет, атаман, – обидчиво фыркал есаул.

– Чужая душа – дремучий бор, Ермила. Ты у меня смотри, не погляжу, что есаул. Волчья-то клеть рядом… А ватагу упреди – ни единой полушки из казны не пропадет. Всю добычу поровну, никого не обижу.

«Никого не обижу», – часто в раздумьи повторял он, прищурив глаза и затаенно усмехаясь. А скрытых помыслов у него было немало, они властвовали, давили, теребили душу, и от них никуда нельзя было уйти. Особо не давал ему покоя тот небольшой темно-зеленый ларец, уплывший из его рук во время набега ордынцев.

«Черт дернул этого Пахомку… Сунулся в баню, княжну увидел, рвань казачья! Да с тем бы ларцом заботуш-ки не ведал. Самого князя Шуйского можно было за бороду ухватить, крепко ухватить, и никуды бы не рып-нулся. Ничего бы Василий Иваныч не пожалел. В гра-мотках-то о его измене писано, татар на Русь призывал. Ну-ка с этим ларцом – да к царю! Головы бы князю не сносить. Тут не токмо – последний алтын выложишь. Сошлись бы с князем Василием, полюбовно сошлись».

Но ларец прячет Пахомка, будто каменной стеной им прикрывается. Не подступись. Сколь его не пытал, одно долбит:

– Не видать тебе ларца. А коль со мной что приключится и тебе не жить. Ведает о ларце еще один божий человек. Он-то праведный, за копейку себя не продаст. Сказнит тебя Телятевский за княжну Ксению.

Не раз к Пахомке подступался, но тот уперся – оглоблей не свернешь. Силу за собой чует. И башку ему не снимешь: с мертвого и подавно ларец не возьмешь да и себя от беды не упасешь. А что как в самом деле Пахомка о ларце сболтнул? Но кому? Казаку с Дона, мужику беглому или сосельнику в Богородском?

Всяко прикидывал. И вдруг нежданный гостенек, он-то и всколыхнул угасшую было надежду.

«Не иначе как Ивашка. Не мог ему Пахомка о грамотках умолчать».

Обрадовался, загорелся, но радость вскоре померкла: Болотников о ларце – ни слова.

«Ужель знает да помалкивает? Но пошто таится? Ужель какой-то ларец ему жизни дороже? Пахомку жалеет? Да ему на погост пора. Нет, тут другое. Ивашка не дурак, видно, сам хочет к Шуйскому пожаловать, о щедрой награде тщится. От денег-то еще никто не отказывался… Ну, нет, Ивашка, не видать тебе княжьей награды. Сейчас пытать зачну, шибко пытать. Не выдюжишь, язык-то сразу развяжешь. Тут тебе и конец. И Пахомку порешу. А там с грамотками к Шуйскому».

вернуться

145

Дружинник – в конце XVI в. князья не имели собственных дружин, однако по-прежнему держали возле себя вооруженных холопов, челядинцев, поэтому термин «дружинник» в описываемый период еще широко бытовал на Руси.

вернуться

146

Татьба – разбой.