* * *
На первой глади полотна,
распахнутого утром в мае,
окно, развёрнутое в сад,
от ветра вздрагивает тенью.
И скатерть тихая лежит,
как одеяло уголками
подвёрнутая, отражает
сирень и белую сирень.
* * *
Ненужный, плачь не плачь,
до времени воспетый,
дрожащий, как стекло,
держащийся за ним,
не помнящий удач,
показывавший, где ты,
живой, любви назло,
будь ныне ей храним.
Молчание и тьма,
но что ему молчанье,
когда — меридиан,
когда — земной магнит?
Сквозь белые дома
проходит, горяча и
сильна, как океан,
покуда компас спит.
* * *
Молчи, моя просодия, молчи.
Мне страшно? Да и Бог себе судья.
Гори, рождая тени и круги,
летуч, как неба свет, огонь безмолвный.
Играй, моё желание, играй.
Опустоши ларцы, не трогай нити.
Пока живу и кутаюсь в слова,
любое горе — труд и клад подземный.
Ищи, моё сравнение, ищи.
Рождающийся вал тебе поможет.
Хлестнёт — и успокоится язык,
всеядный, насекомый, но спасённый.
* * *
И речи трезвой и бездонной,
о наслаждение, и волны
не останавливаются,
как ночи северной сиянье.
Моя весна и жизнь моя —
бег вынул бьющееся сердце,
клинок из ножен, взвился плач —
рассыпались и возродились
другими — призраками — в нас.
* * *
Жизнь снова выдохнула: нет,
и замолчала, торжествуя,
не останавливаясь, вслед
на обожжённый локоть дуя.
Смотри: с седьмого этажа
видна тюрьма, и город едет,
пошатывается, держась
за спины временных соседей.
* * *
От целого смятения и лжи
совсем окаменело, пламенело,
едва касаясь времени, смотрело
и, отзываясь, прорастало в жизнь,
выклянчивало: Боже, ну спаси,
ну помоги мне вырваться, раскрыться,
впитать дождинки-искры, расцвести,
сквозь твёрдый камень дотянуться, сбыться —
тебя мне мало, ты ещё больна,
поспи ещё, ты снова заболеешь,
не хватит сил, умрёшь во сне, одна,
увидеть, что живой я, не сумеешь.
И вот, послушна голосу, молчу
и к свету не протягиваю руки,
не вижу, не вдыхаю, не лечу,
как ты, неповторима до разлуки.
* * *
Как платок, упавший на пол,
как блуждающий огонь,
неизбывным, новым знаком
буду связана с тобой.
Вспыхнуть, вспомнить — не ответит.
Не дождаться, помянуть.
Не печалься, вторит ветер.
Ничего, что не задуть.
* * *
За ним рассыпается и — свет прокрадывается — гаснет
белый закат — наваждения — зеленеют
в водном тумане огромные клёны, липы.
Парк на краю залива, конец апреля,
статуи дремлют в дощатых опочивальнях,
в зимней холстине туи и кипарисы,
стылая, злая весна. Он выходит к морю —
пристань — сейчас это только названье, море:
в твёрдых морщинах, утратившая способность
помнить и отражать ледяная толща.
Словно очнувшись, оглядывается: лето.
* * *
Теперь — навеки, Боже мой, теперь — навеки.
Запомню: вкрадывался голос, ночь стояла
и осыпалась, как сухими мотыльками,
в труху и клочья, целовали, находили,
вдвоём нащупывали первое биенье.
Роман с Москвою, Боже мой, роман с Москвою,
в домах понравившихся падают и тлеют,
кружась, страшнее и роднее Петербурга, —
я вобрала твои безудержность и голод
и распылила их по улицам покатым.
Белее снега, Боже мой, белее снега
течёт бумага, переваливаясь навзничь,
меня пугая и меня одолевая —
вот я беру тетради с кажущимся детством,
и до сегодняшнего дня всё правда, правда.
* * *
Какая может быть надежда —
на то, что так земля мала?
Мир продолжается, невежда,
за краем твоего стола.
Пусть голуби летят, и руки
бельё развешивают над
тобой, окутывают звуки
пускай, молчанию впопад.
* * *
Боль хлынет, как вода
в расплавленное олово:
немедленно прочти,
как водится, смолчи.
Не ветер, но полёт
срывает с веток вишни
цветущей лепестки
и гонит вдоль реки.
* * *
В Москве до боли головной
так невозможно дотянуться,
так воспоём три пачки соли —
едва початые, стоят
на полке шкафа углового,
и с переулка Углового
в окно влетает птичий гвалт.
Рассвет тихонько голубеет,
весь шум Москвы ушёл в метро. Я,
не ев два дня, скребу по полкам
чужого шкафа углового,
а переулка Углового
мне фонари в лицо горят.
— Что, — мне хохочут фонари, —
кто ночью Вала Земляного
выдерживал нестрогий взгляд?
Кто, торопясь на Вал Грузинский,
Бутырский Вал перебегал?
— Ну, тише, тише, фонари,
я голодна, а вы горите,
в шкафу нашла я макароны,
и постаралась их сварить,
и вскипятила чай монгольский,
канал включила «Евроньюс»,
сижу на круглом табурете
и в листья первые смотрю,
сиреневые в вашем свете.
И никакого Интернета,
ни ноутбука, ни «Билайна»,
и лишь в блокноте жизнь моя —
так это ж юность! Здравствуй, здравствуй,
твои чужие макароны,
чужая соль, родные листья,
выходишь в город — как экзамен
самоуверенно сдаёшь:
родной асфальт, намокший за ночь,
родную ночь в чужой квартире,
в родной чужой чужой Москве —
вот этот вспомнившийся пыл,
вот это за руку с тобою,
вот эти нежность и нелепость,
вот этот дом, где нас не ждут,
где нас не ожидает лето.