-- Пошли доедать, - решительно говорю я Лютику, и мы уходим.

Когда я нервно, с дрожащими руками, пою Лютика чаем, рев обрывается на высокой ноте. Сердце у меня падает от ужаса. У Лютика, кажется, тоже. Я с надеждой смотрю на него, но Лютик уклончиво отводит глаза. Он не желает быть соучастником.

-- Пойдем посмотрим, - говорю я убито.

Мы на цыпочках заходим в комнату. Измученный моральными травмами Митроша сидит в кроватке и сидя спит. На лице у него нарисовано страдание, он морщится во сне. Я подбираю соску и осторожно прикасаюсь к Митрошиным губам. Митроша в один момент, не просыпаясь, заглатывает соску, причмокивает, личико у него разглаживается, и по нему разливается спокойствие. Его длинные реснички все еще слипаются от слез.

-- Ах ты бедняга, - говорю я шепотом. - Надеюсь, он не охрип.

Лютик осуждающе молчит. Я смотрю на Митрошу. То ли вторые дети всегда выглядят трогательно, то ли мне кажется. По крайней мере, у Лютика совершенно шкетская физиономия с рождения, а у Митроши - кудрявые волосики, нежные черные реснички, выразительные глазки, и выглядит он, как ангелочек. Ленка, наверное, тоже так выглядела в сравнении со мной.

Митроша спит. Я аккуратно, чтобы не разбудить, стаскиваю его с прутьев кровати в лежачее положение и накрываю одеяльцем. Он не просыпается, а только слегка морщится и жует соску. Бедный обиженный ребенок.

Все оставшееся время до прихода мамы мы играем с Лютиком в дурака. Через полчаса Лютик играет как виртуоз, и я постоянно остаюсь в дураках (Лютику очень нравится). Я запоздало вспоминаю, что Лютик с трехлетнего возраста участвует в шахматных турнирах на равных с папой. Наверное, в шахматы и надо было играть. Но я только знаю, как ходят фигуры, и то с трудом. Вряд ли Лютик получил бы удовольствие... Время от времени мы инспектируем Митрошу, но Митроша спит.

-- Силен ты, однако... - говорю я Лютику, напряженно изучая свои карты. - Мы сыграли с Талем десять партий... Таль сказал - такой не подведет...

Лютик горделиво приосанивается и смотрит поверх моей головы, куда-то вдаль, на подвластные ему невидимые земли, города и страны. В его глазенках загорается красный огонек, как верхний фонарь светофора. Я заранее сочувствую городам и странам, которые попадут ему под раздачу.

Надо ли говорить, что, когда приходит мама, я получаю по полной программе. Для начала - за обучение ребенка азартным играм. Хотя я совершенно не понимаю, почему ребенку лишний раз не попривыкать к стране, в которой ему жить. Для полного привыкания следовало его сразу поучить в очко или в буру, да он бы и преферанс освоил... В общем, мои оправдания не принимаются. Когда Лютик радостно докладывает об издевательствах над Митрошей, я получаю за Митрошу, за то, что не могу справиться ни с каким простейшим делом, даже накормить детей не в состоянии, за то, что я это делаю нарочно, назло собственной семье, что меня никогда больше не позовут, скорее доверят детей чужому человеку, и так далее.

Чувствуя себя полным выродком, я выкатываюсь на улицу. Настроение у меня - хуже некуда. Я хотела сегодня дойти до уток - попрощаться перед грядущими рабочими днями, но теперь точно никуда не пойду. Чертовы племянники. Я с ужасом думаю, что не люблю племянников. Не зря у меня нет детей. Я бы, наверное, и их не любила...

Проходя гаражи, я слышу гортанный лай. Оглядываюсь, и в глазах темнеет: на меня стремительно летит бродячая собака. Чем я ее раздражила? Вроде не трогала... Собака припадает к земле и примеривается зубами к моей щиколотке. Зубы я вижу отчетливо: мелкие и острые. Стукнуть ее нечем. Со страху я и не попаду... Я наклоняюсь навстречу, смотрю в ее желтые глаза и верещу, близко к ультразвуку, так что слышно, наверное, в центре города. Собака с жалобным визгом отлетает в сторону, задумывается, но потом опять обнажает зубы и гавкает. Я верещу снова. Собака отскакивает, поджимает хвост, уши, и убегает туда, откуда пришла.

Я с бьющимся сердцем и горящими щеками оглядываюсь по сторонам. Кругом мирная жизнь, вон бабушка волочит сумку на колесах, вон мужик идет с работы, дети играют, и никому нет дела до моего визга. Ноль внимания. Словно фильтры в ушах... Тогда я визжу в третий раз - просто так, на ровном месте, для порядка - и с победно поднятой головой иду домой.

С одной стороны жалко, что не покормила уток. Неизвестно, когда к ним попаду. С другой стороны, ощущение честно выполненного семейного долга (пусть халтурно - это уже другой разговор) наполняет меня внутренним довольством и самоуважением. Утки никуда не денутся. К ним можно в выходные. А тут как-никак родственники...

Первое, о чем я вспоминаю утром, что на работе нельзя грызть семечки. Вспоминаю, когда лезу в карман куртки. Смутные институтские воспоминания о том, что можно грызть еще и шариковые ручки, не утешают. Не хочется в первый день выглядеть слезшим с пальмы каннибалом, у которого отняли любимую кость... По дороге к метро я решаю, что есть выход, и покупаю пакет леденцов в круглосуточной лавке. Насчет леденцов, по-моему, правила хорошего тона не возражают. А если и возражают, то несильно.

Пакет наполовину выходит еще в метро, шуршащие бумажки я набиваю в карман - по причине отсутствия урн в подземном пространстве. И конечно, забываю выкинуть на улице. На работу я являюсь с полным карманом мусора... Будь проклята моя рассеянность... Мысленно клянусь в другой раз засунуть все бумажки первому же попавшемуся спящему бомжу, но заранее знаю, что все равно или забуду, или что-нибудь мешающее со мной произойдет.

Меня приводят к моей начальнице, и представляют: Галина Михайловна, это Нина. От вида Галины Михайловны у меня возникает нехорошее предчувствие, которое я стараюсь отогнать. В конце концов, это всего лишь начальница... но ей-богу, если русская женщина за сорок тоща, как спичка, то по моему глубокому убеждению, с ней лучше не иметь никаких дел. Она либо чем-нибудь серьезно больна, что не облегчает общение с окружающим миром, либо на диете, постоянно хочет есть и зла, как сто чертей. К тому же Галина Михайловна носит распущенные по плечам волосы, а мне еще приходят на память отзывы моей деревенской бабушки на тему причесок. Голос у нее суховат и шуршащ, как наждачная бумага. Я все отмечаю моментально, стараюсь отогнать первое впечатление и продолжаю лучезарно улыбаться. Саша прав. Не надо придираться к мелочам, вполне возможно, что она милейший человек, а я со своим заскорузлым взглядом на окружающую действительность просто впадаю в мизантропию. Гибче надо быть. Динамичнее...

Галина Михайловна смотрит на меня пристально и несколько вопросительно, как Дед Мороз на утреннике, когда требует массовых криков "Сне-гу-роч-ка!". Кажется, что сейчас она скажет "Нууу?.."

-- Очень, очень хорошо, - говорит она снисходительным тоном и упорно смотрит мне в глаза. - Нам давно нужны серьезные люди. Особенно, - ее голос стынет. - После того, что было.

Можно со значительной степенью вероятности предположить, что было нечто не то. Даже более: слыша ее голос, я не завидую тому, что было до меня.

Впрочем, она уже мило улыбается.

-- Что ж, идем, - говорит она и величественно выплывает из комнаты. Осанка у нее как у балерины. Нужно, наверное, очень себя любить, чтобы к сорока годам сохранить осанку - не ездить в общественном транспорте, не таскать сумки, не мыть полы, не стирать... Здорово, думается мне. Есть же люди.

Она проводит меня в стандартную офисную комнату. Серая мебель, ковролин и компьютеры. Новые стеклопакеты на окнах, жалюзи. Дорого и неброско. Очень чисто. Ничего лишнего.

-- Девушки, знакомьтесь, - говорит она, становясь на середине комнаты, как человек, привычно находящийся в центре внимания. - У нас теперь начинается новая жизнь. Наши мучения с архивом кончились, - и она многозначительно прибавляет: - Надеюсь.

Из-за монитора слева раздается рассыпчатый хохоток.

- Милости просим, - говорит моя будущая коллега. - В наш здоровый бабский коллектив.