Изменить стиль страницы

– Елицы оглашеннии, изыдите, – пламенея, грозно заревел дьякон и тут же повторил свое требование: – Оглашеннии изыдите, елицы оглашеннии изыдите…

Никто не двинулся. Сергей Павлович вопросительно глянул на Аню: не он ли тот, кого назвали оглашенным и кто должен из храма выйти вон?

– Ты крещеный, – шепнула она. – Стой спокойно.

– …елицы вернии, паки и паки миром Господу помолимся!

– Господи, помилуй! – пропел хор, а дьякон, приглушив голос, начал:

– Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, Боже, Твоею благодатию.

– И мы, здесь стоящие, – продолжал о. Вячеслав, указывая крестом на Сергея Павловича, отчего тот ощутил себя козлом отпущения, изгнанным за пределы стана с грузом бесчисленных человеческих грехов, – кто мы такие? Для чего собрались? Есть ли у нас слово, с которым пристойно обратиться к Христу? Боже, – срывающимся голосом воскликнул он, – милостив буди мне, грешному! Вот то единственное, что осталось нам принести Ему – покаяние. Ибо жертва Богу – дух сокрушен; сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит. Как молотом, великим своим псалмом дробит наши слабые души и наставляет нас царь Давид… И если бы не наша гордыня! Если бы не наше преувеличенное представление о себе! А чем гордиться? – чуть помолчав, промолвил о. Вячеслав и медленным взором окинул собравшийся в храме народ. – Земля и пепел. И ничего больше, – с горьким чувством добавил он. – Только земля и пепел. Отчего же мы не задумываемся, сколько времени сей жизни нам осталось? Не закроются ли завтра… да что завтра! сегодня! перед нами двери? И свет не померкнет ли? Родные мои! – голос о. Вячеслава дрогнул, и Сергей Павлович увидел выступившие на его глазах слезы. – Пока не объял вселенную ужас, будем просить милосердия у Господа. Только смиренным и сокрушенным сердцем можем мы заслужить снисхождение Отца к слабостям детей; терпимость Мудрого к словам и поступкам неразумных; жалость Сильного к немощам бессильных и любовь Милосердного к заблудшим, отрекшимся и падшим. Только так, захлебываясь в грехах, мы можем схватиться за брошенный нам любящей рукой круг спасения. И только так сможем мы достичь заветной пристани… Дорогие… – умоляюще произнес о. Вячеслав. – Строгим оком взгляните внутрь себя! И не отводите взгляд вашего, как бы ни обличала вас открывшаяся вам прискорбная картина… Где любовь? Не говорю к недоброжелателям – любовь к ближним, где она?! А видим вместо нее ужасную черствость, себялюбие и превозношение. Где страх Божий? А находим взамен его подленькую мыслишку, что-де стоит ли нам бояться неведомо чего и кого… Какое заблуждение! – горестно покачал головой о. Вячеслав. – Неужто вы не чувствуете в каждом дне вашей жизни присутствия того невидимого, неосязаемого и неслышного, что превосходит все видимое, осязаемое и гремящее? Неужто никогда, будто светом молнии, не осеняла вас внезапная мысль, что Он только что был рядом с вами и что это Он уберег вас от неверного шага и злого дела? Неужто не ужасались нечаянной смерти молодого соседа, сослуживца, знакомого, человека, полного сил, блещущего умом, наделенного десятком талантов, – и, ужасаясь, не пытались понять причин его безвременной кончины? Неужто не помните, что сказал Саулу вызванный из посмертия Самуил? Отступил от тебя Господь, сказал Самуил, и Саул закололся мечом своим. А чистота наша – где она? Не вообразить, сколько грязи скопили мы в сердце! А великодушие? Взгляните – и на месте его увидите зависть и недоброжелательство. А приличествующая христианину сдержанность в словах? «Кто не согрешает в слове, – учит Иаков, брат Господень, – тот человек совершенный, могущий обуздать и все тело». Мы же красного ради словца ни друга, ни близкого, ни знакомого – никого не пожалеем!

– Иже херувимы… – тихо и стройно прозвучало наверху.

Обернувшись к Сергею Павловичу, Аня быстро зашептала:

– Херувимская… Мы все здесь, в храме, тайно образуем херувимов и, отложив все заботы, воспеваем трисвятую песнь животворящей Троице – это смысл, а ты слушай.

И он слушал протяжный, чистый, щемящий напев, и не понимал ни слова, и в то же время ловил себя на престранном чувстве – будто бы ему пели что-то невыразимо родное, давнее, позабытое, нечто вроде колыбельной, которая некогда навевала ему самые дивные сны. «Иже херувимы…» – глотая вставший в горле комок, шептал он, и в груди у него словно таял намерзший за долгие годы лед, что-то освобождалось, оживало, рождалось вновь и со счастливой болью росло и тянулось вверх.

– Иди, – подтолкнула его Аня, – твоя очередь.

Так Сергей Павлович оказался лицом к лицу с о. Вячеславом под пристальным, вопрошающим и бесконечно усталым взглядом его светлых глаз и, вдруг оробев, пробормотал: «Здравствуйте…» Сказал – и вспыхнул. Верно ли он обратился к священнику, да еще перед исповедью?

– Здравствуйте, – просто ответил ему о. Вячеслав, и от души Сергея Павловича будто отвалил камень. – Я вас слушаю.

Снова стало неуютно и душно. Сергей Павлович стянул с шеи шарф. О чем говорить? О грехах? Дня не хватит. Сколько жил – столько грешил. Раздражение охватило его, и он сказал с кривой усмешкой, что сквернословит, пьет и курит. Пачка «Беломора» в день. Отец Вячеслав молча кивнул. С женой развелся. Давно. Дочь уже взрослая и чужая. Инопланетянка. Другой язык, другие мысли, другие нравы. Что еще? Были женщины конечно. Он замолчал. Собственно говоря, кто его тянет за язык и почему он должен совершенно незнакомому человеку все без утайки рассказывать о себе? Только потому, что он в черной одежде и на груди у него крест?

– Не терзайтесь ненужными сомнениями, – сухо заметил о. Вячеслав. – Явившись к врачу, не станете же вы колебаться и утаивать от него свои немощи?

– Я сам врач, – с непонятным ему самому вызовом произнес Сергей Павлович.

– Тем более. Но сейчас вы не врач.

– А кто?

– Блудный сын. Я, по крайней мере, хотел бы так думать… Но вы, – с внезапной силой произнес о. Вячеслав, и его жиденькая седая бородка, бледность, худоба, слабый голос – все куда-то исчезло, и перед Сергеем Павловичем был сильный, властный человек с испытующим взглядом ясных, цепких глаз, – вы ощущаете, что возвратились в отчий дом?! И можете ли сказать отцу: я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим? Если есть это чувство в вашей душе, если оно жжет вам сердце, если переносить горечь чужбины вам стало невмоготу – я приму вашу исповедь. Ибо для меня это будет еще одно подтверждение евангельских слов: ты был мертв – но ожил; пропадал – и нашелся. Если же вы оказались здесь по другим причинам… За компанию или заглянули из любопытства… В последнее время становится хорошим тоном бывать в церкви, – холодно заметил о. Вячеслав. – А в церкви, к вашему сведению, не бывают. В церкви – живут. Таким образом, – он вскинул голову и, выпятив бородку, как-то сверху вниз глянул на Сергея Павловича, – если вы здесь – гость, то нет ни малейшего смысла посвящать меня в подробности вашего житья-бытья. Если же пришли навсегда… навсегда! – проникновенно молвил он, – то проси, грешник, милосердия у Творца всех и вся. Мытаря Он простил, блудницу, разбойника – и неужто на тебе, сын блудный, будет исчерпано милосердие Его? Проси – и получишь. Но прежде примирись со всеми, к кому испытываешь ненависть, на кого обижен, кому, может быть, пожелал злого… Прости – и тебе прощено будет!

– А с Иудой, – вспомнил Ямщикова Сергей Павлович, – мне мириться? И ему прощать?

– Иуду? – о. Вячеслав слабо улыбнулся и выдохнул: – Прощать.

…Час спустя на Чистопрудном бульваре, привстав на цыпочки, Аня обняла и поцеловала Сергея Павлович.

– Я тебя поздравляю, – сияя, проговорила она, он же хмуро кивнул ей в ответ. – Сережинька! Первое в твоей жизни причастие… Ты что нерадостный? Устал? Проголодался?

Он вытянул из пачки папиросу и остановился, прикуривая.

– Ничего, – затянувшись, сказал Сергей Павлович. – Просфорка сытная. – Он подумал и добавил: – Непропеченая.

– Все не по тебе, – смеялась она и чудесным мягким своим взором заглядывала ему в лицо. – Свечки коптят. Просфору не так выпекли. А помнишь, какую молитву читали после причастия?