Изменить стиль страницы

3

В субботу, в восемь утра, Сергей Павлович и Аня вышли из станции метро «Кировская». Из полумрака с задумчиво склоненной головой возник перед ними Александр Сергеевич Грибоедов; слева, выворачивая к остановке, громыхал и сыпал синими искрами трамвай. Они перебежали мокрую от выпавшего и растаявшего снега мостовую и по правой стороне Чистопрудного бульвара двинулись в сторону Покровских ворот – мимо подворотни с ее гнусными запахами, Министерства просвещения с одутловатым ликом Надежды Константиновны на мемориальной доске, автобазы с клубами сизого дыма разогревающих двигатели грузовиков – и свернули направо, в Телеграфный переулок. Время от времени Сергей Павлович спрашивал: себя, Грибоедова, Крупскую, но в первую очередь, конечно же, Аню:

– Зачем?

– Ты, как маленький, – отвечала она и, будто маленького, крепко держала его за руку. – Отец Вячеслав замечательный…

– Я одного отца Вячеслава знаю, и он совсем не замечательный, а даже напротив: смазливый, скользкий, болтливый тип, – мрачно говорил Сергей Павлович. – Залез в постель к жене Потифара исключительно из соображений карьеры.

– Какого Потифара?

– Ну митрополита… Антонина… Я тебе рассказывал. У него жена, которая представляется его двоюродной сестрой, и дети, которые не смеют назвать отца – отцом.

– Сережинька! – умоляюще молвила Аня и еще крепче сжала ему руку. – Все разные, мой дорогой. И в Церкви они тоже разные.

– А каких больше?

– Сережинька! – повторила Аня, и в ее голосе и глазах он услышал и увидел такое сильное, чистое, преданное чувство, что на мгновение замер от нахлынувшей на него волны тревоги и счастья: «Неужто это возможно?! Со мной?!» – Тут совсем не в том дело, больше или меньше. Ты думай, что сам ты хуже всех… Нет, – торопясь и перебивая себя, сказала она, – ты не хуже, ты лучше, я совершенно в другом смысле… Ты – человек, и ты тоже грешен… ведь правда?! И ты сам о себе должен думать, что грешнее тебя нет. Чтó о тебе другие думают, каким они тебя, может быть, ангелом считают…

Сергей Павлович усмехнулся. Ангелом! Хотя, между прочим, не далее как третьего дня одна милая женщина, избавленная им от жестокого приступа печеночных колик, называла его ангелом и норовила поцеловать ему руку.

– …или, напротив, злодеем, негодяем, подлецом…

Он философски пожал плечами. И такое бывало.

– …ты все принимай без упоения собой, без упреков и ожесточения к другим, а в душе, в сердце повторяй одно: Боже, милостив буди мне, грешному! И тогда пусть хоть на ступенечку маленькую, а все ты ближе будешь к Нему, – и она указала глазами на высокую колокольню церкви Архангела Гавриила, до которой оставалось им десяток-другой шагов. – И когда к отцу Вячеславу подойдешь… Ты ведь будешь исповедоваться, Сережинька? И, Бог даст, он причаститься тебя благословит…

– Ты как бабушка моя, которая меня здесь крестила, – отозвался Сергей Павлович. – Я, правда, ее почти не помню, но у меня сейчас такое ощущение, что я совсем еще несмышленыш, а ты – умная, взрослая, и я тебя должен слушаться.

– Вот и слушайся! И отцу Вячеславу все расскажи – и о себе, и о папе, и о Петре Ивановиче, и о его письмах предсмертных…

– Я о Завещании никому ни единого слова! – воскликнул он. – Это не моя тайна… и не папина… И даже не Петра Ивановича! Я, может быть, странную вещь тебе скажу, но я уверен – Петр Иванович или старец мой…

– Преподобный Симеон, – тихо поправила Аня.

– …они бы непременно дали мне понять, что вот, к примеру, отцу Вячеславу можно открыться, а… А, собственно, зачем? – перебил себя Сергей Павлович. – Он разве поможет?

– А вдруг.

Сергей Павлович резко остановился и, взяв Аню за плечи, повернул ее к себе – лицом к лицу и зашептал:

– Я тебя люблю и тебе верю… Я тебе верю, как никогда никому в жизни не верил! И я себя ужасно браню, что тебе сказал…

– Почему? – угадал он вопрос, слетевший с ее губ.

– А потому, что если волчина-Ямщиков… сколько лет прошло! целая вечность!.. Если он о Завещании помнит и дорого бы дал, чтобы его заполучить, значит, оно для них… для всех: для Лубянки, для Кремля, для нынешней Церкви, для ее верхушки, по крайней мере, чем-то необыкновенно опасно. Они еще с тех пор, когда Николай Иванович был бравым гепеушником, хотят Завещание найти и уничтожить. А заодно и всех тех, кто о нем что-то знает.

Под пристальным взглядом сидящего на ограде кота они вошли во двор храма, и уже на самом его пороге Сергей Павлович успел шепнуть: «Я тебя умоляю! Никому!»

Кивнув ему, она потянула на себя дверь, вошла и перекрестилась. Сергей Павлович, потоптавшись, двинулся вслед за ней. Однако рука его, как бы вдруг налившаяся свинцом, выше груди подняться не смогла, и потому вместо крестного знамения он четырежды ткнул себя сложенными в щепоть пальцами преимущественно в разные области живота. Змеиное шипение тотчас послышалось позади него, и вслед за тем он ощутил чувствительный толчок в спину. Обернувшись, чуть позади и справа он увидел женщину средних лет, в черном, почти по самые брови повязанном платке, с горящими злобой глазами.

– Беса тешить сюда пришел? – услышал Сергей Павлович исходящий из бледных ее губ тот же змеиный шип, и, растерявшись, пролепетал, что никакого беса тешить не собирался. – А крестишься как?! – жгла она его своими глазами.

С утраченным даром речи и оцепеневшими умственными способностями стоял он перед ней, но, по счастью, входящий народ развел их, после чего Сергей Павлович перевел дух и огляделся по сторонам. Слева от него на металлическом столике с Распятием горели уставленные несколькими рядами свечи, справа тянулась очередь к прилавку, за которым бойкая старушка в синем халате, белом платочке на седых волосах и со взмокшим от усердия лбом продавала свечи, принимала какие-то записочки, отрывисто спрашивая при этом: «Простая? Заказная?», отсчитывала сдачу и громко отвечала кому-то поверх голов: «Крестики все освященные, не сомневайтесь».

Мимо Сергея Павловича через распахнутые двери притвора, крестясь, входили в храм люди, а у него словно ноги приросли к полу, и он стоял будто столб. Опять, как и в Лавре, он ощущал в себе мучительную раздвоенность. Словно бы одна часть его души без малейших колебаний признала храм родным своим домом и радовалась и ликовала, наконец-то оказавшись здесь, среди горящих свечей, икон, благовонных дымков, хлебного запаха просфор, целую корзину которых только что принесли старушке за прилавком. Он уже был тут, что несомненно, – но когда? Маленьким мальчиком вместе с бабушкой, тайно умыкнувшей его у родителей, дабы осуществить свой сакральный замысел и через троекратное погружение в воду, миропомазание и невидимое действие Святого Духа приобщить внука к Христовой Церкви и тем самым открыть перед ним врата спасения, вечного блаженства и небесного Царствия? Папа уверяет, что именно так все и было. Однако иерейская кровь сохранила в Сергее Павловиче куда более древние воспоминания, отчасти напоминающие сны или смутные тени прежней жизни. Иначе как бы он, к примеру, безо всякого труда связал произнесенное кем-то слово «канун» с тем самым металлическим столиком, на котором уместился маленький лес свечей, чье желто-оранжевое пламя колебалось согласно набегающим из дверей порывам морозного воздуха? Или при упоминании «Казанской» как бы он догадался, что оно относится к висящей за кануном иконе, изображающей Богородицу с Христом-младенцем на руках? А при донесшемся с амвона густом рыке дьякона: «Благослови, владыко», едва слышном ответе священника: «Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков» и слетевшем откуда-то сверху, с хоров, протяжным и многоголосым «Аминь», – разве дрогнуло и затрепетало бы в нем сердце, если бы некогда оно уже не знало, не помнило и беззаветно не любило эти дивные слова? Он словно спал – и пробудился. Был в долгом беспамятстве – и очнулся. Как блудный сын, скитался по чужим землям – и вернулся. Жил в обмороке – и пришел в себя.